Василий КИЛЯКОВ Душа-частушка
Краткая история русской жизни в ХХ веке
Дайте мне услышать песни народа,
И мне нет дела до тех,
Кто принимает законы.
(Истина)
Частушка – душа народа. Зачем нужна частушка? Чтобы петь и слушать. И волновать простые сердца.
В доперестроечной учебной и методической литературе по фольклору частушки разделяют на крестьянские и рабочие. Но даже и такой классовый подход оговаривается: процесс становления рабочего фольклора близок к крестьянскому, вышел из него в «эпоху формирования капитализма».
Впервые термин «частушки» употребил Глеб Успенский в статье «Новые народные стишки» (из деревенских заметок 1889 года), так они называются из-за быстрой, «частой» манеры исполнения. О времени возникновения частушек исследователи спорят. Восемнадцатый век – рождение жанра? Или вторая половина девятнадцатого? Так или иначе, но уже в 1909 году. Павел Флоренский выпустил в Костроме сборник частушек с забавными и точными определениями в предисловии... Литературоведы спорят, принимают или не принимают частушку, а она живет, появляются новые, современные. Отметается ненужное, остается лишь то, что запоминается, то есть лучшее, оригинальное, остроумное, меткое и неожиданное.
Ни А.И. Соболевский, ни С.Г. Лазутин, изучая и поясняя рождение частушки, так и не смогли зажечь настоящий интерес. Большинство из наших уважаемых искусствоведов обозначают этот жанр как «несерьезный». Так ли это? Фольклор исторически предшествовал письменному искусству, и первые попытки авторской индивидуально-творческой работы опирались на художественный опыт певцов и рассказчиков. И как забыть, отбросить это?
В литературе всех стран и времен писатели продолжают учиться у фольклора. На погосте и жальниках лежат талантливые балалаечники, сказочники, песенники. Недоверчивое же отношение к частушке привито из-за ширпотреба. К тому же частушка скомпрометирована поэтами от соцреализма, когда надуманная в угоду властям частушка подавалась как подлинная, как народная. Жанр такой частушки во времена Руслановой достиг небывалой высоты. Сельские жители пекли деруны из гнилой картошки, парили в чугунах пшеницу, от которой пухли ноги, а из города привозили пластинки с частушками, – это было какое-то двуличное время. Нищие колхозы, голод, бегство по городам, а пелось:
Мне бы Сталина увидеть,
Мне бы с ним поговорить,
Рассказать бы, как в колхозе
Стало весело нам жить...
И фильмы, «Кубанские казаки», – столы ломятся от хлебосолья.
А колхозник смотрел, слушал и помалкивал. Такие частушки рождались не народом, а поэтами, кормившимися из литературного корыта «в свете решений», слушали в городах – верили, а в деревне на лицах людей читалось недоумение, озлобление.
«Жить стало лучше, стало веселей», – говорили с трибуны, а сельский житель добавлял вполслуха: «Шея стала тоньше, но зато длинней». Так рождалась истина. Так было в большом и в малом. Книжники от литературы и до сих пор берут на себя смелость обрабатывать фольклор, «шлифуют» – и часто во вред. Надо понимать прелесть корявости, в этом дух и неповторимость.
Собирая частушки, а я собрал их больше тысячи, я старался не подправлять, не причесывать их, и, даже если был разбит стихотворный строй, — оставлял. Давно замечено, что в книжках по фольклору частушка или песня звучит хуже, нежели в устном творчестве, вот пример:
Сегодня праздник – воскресенье,
Я получше уберусь:
Юбку новую одену
И веревкой подвяжусь.
Вот та же частушка изустно, — слышал я ее ближе к народному языку – звучнее. Нет неправильного слова «одену», оставлено слово «отымалка», сальная тряпка для чугунов, снимаемых с шестка, а ну-ка:
Нынче праздник – воскресенье,
Я почище наряжусь:
Сарафан худой надену,
Отымалкой подвяжусь.
Вот разница! И юмор над бедностью, и шутка, и гордость... И смысл глубже.
Я собираю материал – и удивляюсь многообразию песен, сказок и бывальщин. Это помогает выжить в наше время.
Вспоминается один комбайнер. По инвалидности приглашали его на комбайн только летом, зимой он работал нечасто, скотником. Работая от зари до зари на комбайне, Иван Антонович уставал. «С устатка» покупал где-то самогонки, вечером перед правлением колхоза отплясывал и пел частушки с «зачесом», политической подкладкой. Я был уверен, что Иван Антонович сочиняет сам, так они были искрометны, задиристы, так ложились на его характер. Я по памяти записал немного. И вот совсем недавно, читая «Русскую эпиграмму», наткнулся на частушку сталинских времен:
Ой, калина, калина,
Шесть условий Сталина,
Одно из них – Рыкова,
Пять – Петра Великого.
Как же долго нужно было гулять частушке по свету, скрываться при культе личности и репрессиях, вырваться, появиться выхолощенной на люди. Сравниваю ее с первозданной, той, что не раз певал в пьяной храбрости своей комбайнер Иван Антонович:
Тарина, тарина,
Большой... нос у Сталина,
Больше, чем у Рыкова
И у Петра Великого.
В моей родной деревеньке Смирновке так и не увидели жители ни радиосети, ни телефона. Электричество появилось в 1954 году, и молодая эта деревня, а точнее – выселки из большого села Рожково, так глуха, еще глуше, чем в шестидесятых. Затерялась в кустах и оврагах, а по улице не ездят, а объезжают стороной из-за лужи в середине деревни. Отсутствие «цивилизации» восполнял фольклор. Но как жемчужины редки, так и фольклор высокой пробы редок, надо искать и искать. И все же в жизни и в пении частушек не все так понятно, как в учебниках и книгах, и было бы вернее учить нам историю по частушкам, чем по двухтомнику Б.Д. Дацюка для МГУ и гуманитарных вузов, – правдивее.
В деревенской глуши театром служили избы. Рождались отзвуки на каждое событие жизни. Проследим, как вплетается действительность в песни народа. Главные же события – война и голод, голод и война:
В тридцать третьем году
Всю поели лебеду,
Руки-ноги опухали,
С лебедухи подыхали...
Так пели раньше, а что изменилось? Мало. Голодают на Руси. Голод многих поколений давил на психику русского человека. Только за советское время прокатилось несколько волн голодных лет. И в постсоветские годы чувствовались отзвуки этих волн – раскупаются продукты, то и дело говорят о повышении цен:
Получаю тыщи,
А живу как нищий!
Шутят в народе. Шутят и припасают. Потому что напуганы:
Подружка моя Маня,
Какой трудный этот год,
Голод пляшет, голод скачет,
Голод песенки поет...
Помню еще, как приходила к моей бабушке подружка, бабка Ганя, высокая, гнутая старуха. Бабка Ганя мылась, крепко поддавала пару в нашей бане и угорала. Моя бабка опускалась в погреб, терла хрен от угара, и они выпивали по мерзавчику самогонки. Тогда являлись частушки явно очень далекого времени:
Не судите, господа,
Что я отерьхался,
У мене тятька такой был,
Я в него удался.
«Отерьхался» – теперь вряд ли кто поймет (обносился), а вот «господа» повторяют часто... Угар у бабки Гани проходил быстро, она выходила на середину горницы и распалялась, наклонялась и стучала кулаками в пол:
Чи-чи, чи-чи,
Все поели калачи,
Самогонки выпила,
Середина выпала,
Края покоробило,
А я все не робила!
Крестьяне распели не только частушки, но и песни литературного происхождения, как бы осовременили их, породили свою полулитературную-полуфольклорную традицию, и примеров тут множество. Народной поддержкой, изустно дошли они до наших дней, и сейчас на красавцах-развалах книжных магазинов вы не найдете сборников этих песен, частушек – они раскупаются тотчас. А пелись они не только на застольях и по праздникам, пелись за прялками, ткацкими станами, перед зыбками...
Пора спать, пора спать, –
Восемь отцов – одна мать...
Эту частушку я услышал от совершенно безграмотной старухи, она называла ее пригудкой. Дочь привезла из города сынишку, оставила и снова уехала в город. «Хвост морковкой – и укатила, – обижалась старушка на дочь, – а мать мучайся...»
Поразительно, сколько искренней боли, теплых, а то и мрачных воспоминаний я услышал о деревне... в Москве! Да что говорить: Москва, Рязань, райцентры – из деревень. Если не отцы, так деды, не деды – так прадеды из деревни: – «Чаво?» – а сама или мать ее – из села их. Сразу узнаешь, убегут и напирают на «чаво», а послушать – откуда-нибудь из Перпердищева. «А мене и тут хорошо!» Или «фатай и клади мене в мяшок!»
Вот куда я залетела,
Куда черт меня занес,
Лучше б я сидела дома,
Работала на колхоз!
Получили денежки – страховку за сожженные своими руками дома – и уехали из этой «неперспективной», и вовремя: теперь деревня съедает деревню, жгут старые срубы, оставшиеся пустыми дворы – на дрова...
Из Перпердищева. Это они пели, когда землю давали по едокам, хвалили советскую власть (они раньше всех смекнули, кому надо угодить, чтобы пригреться по городам, не платить «эти налоги»):
Рассыпься, горох,
На четыре части,
Ах, что же не сплясать
При Советской власти!
Колхозы, совхозы, глады и моры, потом тридцать третий – всех хуже, когда «руки-ноги опухали, на дорогах подыхали». Спросишь про старые времена какого-нибудь древнего старика, силится вспомнить что-нибудь хорошее – вспомнить нечего: «Лаптей не снимали...» Рождались в народе какие-то песни – не песни, какие-то причты, предсказания, что ли...
Будут глады и моры,
Будет всемирный потоп... –
запоет какая-нибудь старушка, встряхнет медяками в алюминиевой кружке на паперти, так мрачно, со старческими слезами на глазах, что содрогнешься...
Война. Похоронки – вдовьи слезы... Казалось бы, до частушек ли в такие мрачные времена, до песен ли? Но пели песни, и частушки, и на балалайках играли... Как во времена Ноя: дождь все лил и лил, заливало крыши, а пели, женились, рожали...
Я спала, меня будили:
«Вставай, алые цветы,
Твоего отца убили,
Сиротой осталась ты».
Через поле яровое,
Через райпотребсоюз,
Из-за Гитлера косого
Старой девой остаюсь.
Сыграй, Ваня, елецкого,
Елецкого, елец!
Красна Армия дерется,
Скоро Гитлеру конец.
Война породила свои песни, частушки. На фронт ушли отцы, братья, женихи. Рязанских невест с воем и плачем сгоняли на лесоразработки, копать окопы, на заготовку торфа...
Никто замуж не берет,
Говорят: «Торфушки»,
А мы не сами от себя,
От немецкой пушки.
Жизнь не остановилась: любили, ненавидели, страдали:
Полюбила лейтенанта,
Оказался – старшина,
К нему приехала жена
И четыре пацана.
Шла война, и жизнь шла, несмотря ни на что. Уговаривали женщин, уговаривали женщины:
Не носить тебе, залёточка,
Широкого ремня,
Не найти тебе, мой милый,
Уважительней меня.
С войны приходили «излом да вывих», женский труд был невыносим, и пелись частушки самые сокровенные, искренние, пронзительные до слез.
Во колхозе «Красный Бор»
Переделали меня:
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик.
И сколько страной правил вождь всех народов, мудрейший из мудрых, ночами бдящий в Кремле, – все время люди верили, что Сталин не знал, не видел, что творилось в колхозах. Это тоже черта русского человека: «царь хороший», «министры – хамы и воры», ему не докладывают, занят. Это теперь и наши президенты взяли на вооружение: выбрасывают министров, сами остаются. Десятилетия. И тогда так было. Занят он великими делами, думами о народе, некогда: «Он наш корабль к победам вел сквозь годы...»
Но вот и кончилась война, слава богу, а Сталин все еще не знает ничего о простом народе.
Дорогой товарищ Сталин,
Ты не знаешь ничего:
Шестьдесят четыре девки
Обнимают одного!
Мне не раз приходилось говорить со старушками, бывшими трактористками, с искривленными позвоночниками, скрюченными тяжелыми мужскими руками; вспоминали они перетяжки колесных тракторов, «как по пять-шесть человек становились возле трактора и дергали за веревку», чтобы завести трактор после этой самой перетяжки. Трактора были ХТЗ, «хрен трактористка заработает». Но любовь неистребима, хотя эти ХТЗ и ЧТЗ душу выворачивали, и ночами сводило руки от баранок тракторов:
Я иду, а мне навстречу –
Трактора, все трактора...
Почему любовь не лечат
Никакие доктора.
Надежда – религия женщин, дождались, думали: пришли с фронта мужики, те что, – уцелели, они впрягутся в работу, сядут за трактора... Дудки! Кто предколхоза, кто – завскладом, кто — на молочно-товарную ферму устроились. Трактористкам, торфушкам, нюшкам – на стройках и на полях не полегчало. Но надежда выйти замуж неистребимо жила:
Я иду – они лежат,
Лейтенанты на лугу,
Тут уж я не растерялась,
Тут уж я уж не могу.
Ох уж эти лейтенанты, молодые, неутомимые, не дремали ни на войне, ни после:
Вот и кончилась война
Девятого мая, в ночь,
Лейтенанты оставляли
Кому сына, кому дочь.
После войны бабы вытерли слезы, глянули: гляди-ка, не все пришли без руки, без ноги, без глаза, не все лежат в земле, приходили и без царапинки, шли посылки из Германии, на двух-трех подводах привозили из Германии ковры, платья, велосипеды, мотоциклы... Посылочка с мылом, в мыле – золотые кольца. Это солдаты прятали, а генералы везли эшелонами. Гляди-ка, вот тебе и война: «Кому война, а кому мать родна»...
После-то разобрались, что были похоронки, были в плену, инвалиды, а тут еще «участники» войны, не понятные никому, без царапинки, немца в глаза не видели... А русские женщины, рязаночки, торфушки, не евшие, не спавшие, четыре года не видевшие хлеба – не участники войны. Ну, думали, сядут теперь за тракторы, поднимут колхозы. Не тут-то было. Мужики – они и есть мужики, они не живут надеждами, принялись устраивать свои личные дела и новые семьи... Вышло так, что и трактористкам – вовсе не участницам – надо пахать.
Из Германии прислали
Кому шаль, кому бостон,
Не тужи, подружка Маня,
Оплетемся хворостом...
Хочешь – не хочешь, а за своё женское счастье надо биться. Быть красивыми и привлекательными, как-никак мужики наперечет. Да к тому же – и они раненые, контуженные, излом да вывих. Но в надежде состояться семье – приходится любить и таких:
Ах, туфли мои,
Каблучок на бочок,
Один вечер постояла,
Заметила: дурачок.
А целовали крепко – не так, как теперь:
Через тырь-монастырь
Лебеди летели,
Меня милый целовал –
Лапти отлетели!
Сорок седьмой год, засуха. Голод, хоть и «отменили», а хлеб давали по спискам. Газеты без портретов вождя редко когда выходили. Снижены цены на спички. Донашивали военные сапоги, гимнастерки, галифе. Может быть, это удел русских: учиться и терпеть? Призрак надежды вселял в умы и сердца «товарищ Сталин». Лаптей в рязанских деревнях по-прежнему не снимали, спали на кулаке, некогда, а налоги вконец разорили:
Наш колхоз «Путь Ильича»
Птицефермой славится,
А колхозник видит яйца,
Когда в бане парится.
Я как-то нашел у деда квитки по продналогам, до семидесятого года хранил, запугала не на шутку советская власть. Берег он их в сумочке, когда-то, наверное, модной. Там же лежал двойной орех на счастье и «чтоб деньги водились». Рассказывал дед, что был налог с яблони, попилили яблони, чтобы налог не платить. Был налог на брынзу, то бишь, сыр овечий. Но Рязань-то – не Чечня и не Молдавия, и в рязанской деревне так и не наторели доить овцу, не научились, даже из-под палки. А вместо брынзы – бегство из разоренных деревень, повальное бегство в города. Хоть к черту на рога, лишь бы убежать из колхоза:
Туголесское болото,
Растуды его туды,
А на лето, жив я буду,
Не поеду я туды.
Но уехать было непросто. И за справочку ложились под председателей. И какие жизненные драмы из-за этого, разве перескажешь, а ведь это были времена Руслановой, «моменты».
Раньше были времена,
А теперь «моменты»,
Даже кошка у кота
Просит алименты.
Голод заставлял воровать. Карманами, кошелками, подводами – это внизу, а наверху – по-черному. Кто боялся, — умирал. Аресты, лагеря, расстрелы. «Сталин занят, не знает»... Слушали Русланову:
Ва-аленки да валенки-и...
И люди переставали верить себе: вроде бы я и не я... А были передовицы с умными обнадеживающими речами, трибуны с вождями и подручными, мордастенький и пухленький Молотов, Ворошилов с хорошим «политическим зачесом»...
У мово милого
Политический зачес
Как у Ворошилова!
Тяжелыми временами, сняв вонючие лапти, с оглядками и шепотком взглянув на агитплакат с портретом Сталина, шептали: «Когда он, сука, сдохнет-то?..» А в лагерях будто бы знали, что скоро «ус дуба секанет, скоро, немного осталось, потерпим...»
За частушки и песни, самородные, неизвестно кем и где рожденные, давали срок, расстреливали, и все же их пели:
Когда Ленин умирал,
Сталину приказывал:
Хлеба вдосталь не давай,
Мяса – не показывай.
За политику, то бишь, за убеждения, давали пятьдесят восьмую статью и – «по рогам». Я знал кривого, маленького, совершенно безграмотного мужика, пастуха, «политического». Он, получая пенсию, ставил крестик...
В то страшное время ходили переодетые люди, называли себя чекистами. И где они только не торчали: в грязных пивных, в железнодорожных столовых, где был самый дешевый суп-лапша, возле уборных при станциях, где курят и коротают время...
До наших времен дошел анекдот. Будто бы выпил мужичок безногий, фронтовик, – выпил разливного в такой «столовке», вытер губы и сказал в задумчивости: «Вот гад усатый, довел Россию...» Тут же в куртках кожаных – его под белы рученьки и — прямехонько к Сталину. А надо сказать, что существовала эта вера в народе, что Сталин всегда тут, рядом. Так вот, приводят, в шею мужичка, на коленки поставили: «Так и так, – говорят, – вот его слова...» Сталин оторвался от трубки: «Поднэмись... Ви кого имели в виду?» Мужичок опять бултых в ноги: «Гитлера, товарищ Сталин, кого ж еще... А эти — хватают, толкают...» Сталин покурил, подумал и показал на чекистов трубкой: «А... ви кого имели в виду?..»
Но не всем удавалось отделаться так легко... И вот надо было этому пастуху выпить в буфете, выйти и спеть... Обозначить национальные границы вождя всех времен:
Слава Сталину-грузину,
Дорогой товарищ мой,
Что обул нас всех в резину,
Не качай, брат, головой.
Частушка, правда, уступает той, что певал автор «тарины», о котором я упоминал вначале, но ее вполне хватило, чтоб с этого момента дядя Ваня кривой, «политический» пастух, в деревне не появился. Ровно до того момента, когда «Ус дуба секанул». После еще два года думали, отпускать его или не отпускать. Отпустили, он уже не ходил, лежал и все же пел. Давали ему срок, да еще, как он говорил, «по рогам» – поражение в правах, которых у него и так не было.
«Больше не споешь... – с каким-то странным злорадством говаривала ему жена, тоже безграмотная лишенка, «супружница» политического зэка. – Обратали, глянь-ка, да как скоро... Лежи теперь, жди смертушки... Больше не пой...»
Неутомимый дядя Ваня, с клочком кожи на правом глазу, все же пел:
Берия, Берия,
Вышел из доверия,
Присудили на суде
Оторвать ему муде.
«Тьфу, что сидел, что не сидел... – жаловалась сыну бабка Фрося. – Его, дурака, опять посодют. Милянков посодит. На чем душа, глянь-ка, держится, место облюбовал на кладбище, а как где самогону выжрет – за частушки. Либо за песни. Хоть ты ему скажи, может, послушает тебя...»
Сын жил в райцентре, часто приезжал, читал отцу газеты и, выпивая с отцом, тоже любил говорить про политику. А бабка Фрося, наливая щи, подкладывала то хлеба, то картошки, искоса глядела на мужа и сына, помалкивала с таким видом, будто все, о чем говорят, все это ей давно известно и не стоит внимания. Не любила она «политику», не знала, что это слово обозначает в точности, но запрещала хулить начальство. А тут как раз налоги «скостили» и дом справился, и бывший политический зэк духом ожил:
Слава, слава Маленкову,
Слава ему – тыщу раз,
Что скостил налоги с нас!
Когда наступили хрущевские времена, анекдоты поползли, да такие злые, острые и ядовитые, аки змеи гремучие. Хрущев, потрясая кулаком над своим голым черепом, уверял, что подошли к «коммунизьму», уже стоим одной ногой... И никто не знал толком: какое государственное устройство при коммунизме и будет ли надобность вообще в государственном устройстве, этом аппарате насилия. В деревне так и говорили: «Лафа будет... Хошь – иди на работу, хошь – лежи, спи...»
Нажал на кнопку, чик-чирик –
Сосиски с колбасой,
Нажал на кнопку – чик-чирик –
И ты уже косой.
Повышены были цены «временно», и не только на водку, резали скот, появилось мясо лошадиное «махан» (по-татарски). Крещеные люди отплевывались, пьяные закусывали колбасой из конины с чесноком. Все же не пустым рукавом, какая-никакая — закусь. Сам же Хрущев и его окружение в те времена уже были в «коммунизьме».
– Юрка! – орал в подпитии Хрущев на всю страну, целуя первого космонавта. – Юрка! – радио выключили, дабы страна не узнала пьяный ор деятеля в коммунизме. На дармовщинку вокруг Хрущева все жили в коммунизме; горизонт, эту мистическую линию коммунизма, видели трудяги – они горбатились и платили за мясо, масло «временные цены». Стоглавыми гидрами очереди за хлебом – с частушками:
Сталин на дуде играет,
Хрущев пляшет трепака:
Всю Россию разорили
Два советских мудака.
Бывший политический зэк дядя Ваня наладился гнать «горюшу», настроил в банешке чугун. Чугун на чугунчик – и стыки смазал глиной и ржаным, каменевшим от жара тестом. Змеевичок же – из медной, зеленой трубочки в три кольца согнул...
Подтопок с холодильничком
И трубка в три кольца.
Опять в Сибирь на каторгу
Угонят молодца...
Ваня-политзэк сменил клочок кожицы на глазу, повеселел, дело пошло на лад. Глядь – борьба с самогоноварением, да не кто-нибудь из колхозного начальства «каркал», а сам!
– Цэ, – цокал дядя Ваня. – Похожь, сурьезно, ребятушки... Ну ничево! Ничево, ничево! Это он так, для куража, фраер плешатый...
Под покровом глубоких ночей, до самых утренних зорь дядя Ваня турил горюшу и частушки «тарина» про Сталина уже не пел...
Гнали «озверин» по-черному: из сахара со свеклой, из гороха с томатной пастой, потом, ближе к весне, – из картошки, из картофельной кожуры.
Самогон, самогон,
Как твои делишки?
Всю картошку перегнали,
Плачут ребятишки.
Шли годы, умер политический зэк дядя Ваня. Правда, нет ли, говорили, что перед смертью бедолага приказал Фросе, чтоб в гроб положили две бутылки самогона. Почему две, так никто и не узнал. Умер и тот, кто развенчал культ Сталина. Черно-белая голова, разделенная вдоль черно-белыми глыбами, увенчала место его последнего пристанища...
Времечко идет,
Время катится,
Кто не любит и не пьет –
После хватится...
А вот и время гениального орденоносца. Брови, лесть, подношения и – опять, еще хлеще – в народе самогон. Отмешивали политуры – «Полины Ивановны», отжимали через тряпки на заводах клей БФ из бочек «Борис Федорович» – и пели:
Мы не немцы, мы не турки,
Можем хряпнуть политурки.
Все думали, что экономика должна быть расточительной, генсек поправил: «Экономика должна быть экономной». Пили и за это, пили все подряд, а в очередях говорили под стать Чацкому:
А нам хоть что, нам –
Лишь бы с ног валило!
...Пьем все, что горит, и дерем все,
Что шевелится!
И время как бы застыло, заспиртовалось, как заспиртовывается мозг в голове алкоголика. Но это только казалось. И опять – воровство по-черному, взятки, приписки, ордена и звезды. Урывками – зайдут работяги, купят в белой «косыночке», за углом дернут зубами за краешек, за хохолок... Мало... Еще...
Много нас, таких Иванов,
На святой Руси...
Можем выпить сто стаканов –
Только подноси.
– Как живем-можем, ребята? – пристраивались к ним такие же, те что горбатились, и пили за углом, там, где мочатся и ходят по-серьезному.
Передайте Брежневу,
Что живем по-прежнему!
...В застойные времена русская кобылка разгулялась так, что не стало никакого удержу, казалось, что «цивилизация» попятилась. В Белокаменной целовались и награждали. Афганская трагедия не отряхнула и не отрезвила буйные головы. Но тогда еще никто не знал, что след ее дотянется до нас и через Чечню. Гибли лучшие молодые ребятишки, «недолюбив, недокурив последней папиросы», а в это время борзописцы от имени генсека сочиняли, как воевал он, как бросили землю в центре России и подались на целинные. Алчность, пьянство, взяточничество, туфта в виде приписок разливались морями. И пили не переставая, цены уже никого не приводили в смятение:
У мово миленочка
Хорошая походочка,
А теперь походочку
Раскачала водочка...
Перестройка. Ценами по рогам... «Чего? Десять рублей? Ну, пиши пропало... бабы посоветовали генсеку... Червонец!» Притихли мужички, решили: «Режь последний огурец!» И все так: чево, мать-перемать... Законы? Это какие такие законы? Сухой?
Водка стала десять, восемь,
Все равно мы пить не бросим,
Передайте Горбачу:
Нам и двадцать по плечу,
Ну а если будет больше,
То мы сделаем как в Польше.
Как в Польше не сделали. Сначала покупали самогон за восемь, потом за десять – пятнадцать рублей, и то днем с огнем не сыщешь, и тут частушки:
Передайте депутатам:
Сами гоним, сами пьем,
Никому мы не расскажем,
Где мы дрожжи достаем!
А старушки, те, что остались доживать в деревнях, как выпьют рюмку – плачут: что хорошего видели эти ровесницы советской власти?.. А частушка и тут жива. Перестройка? Да кто ей поверил, этой перестройке?
Перестройка, перестройка –
И я перестроилась:
У соседа ох какой!
Я к нему пристроилась.
Который год уже ломают головы над законами, играют в доверие-недоверие друг другу хорошо прикормленные властью люди. Никогда в России законы не были и не будут волей народа, никто их и раньше не знал, юристы путались в них, как в тенетах, слушались, что прикажут по телефону. «Телефонное право». Закон для начальства – тьфу и растереть. Закон для народа – то же, что и паутина для шмеля: «Муха увязнет, а шмель проскочит».
А депутаты спорят до хрипоты, каждый тянет одеяло на себя:
Депутату депутат
Дать по морде был бы рад,
Только вот тревожится –
В регламент не уложится...
Хоть шаром покати в магазинах:
Раньше ели каждый день,
А теперь – с получки,
Этот, с пятнышком на лбу,
Нас довел до ручки!
А тут – чай! Да какой, турецкий! Чтобы его заварить, надо в кухне заиметь нечто подобное литейке!
У рязанских мужиков
Хорошая пища:
Утром чай, в обед чаек,
Вечером – чаище.
Выпили и чай турецкий, выпили и водку «буреную» из технических спиртов со знаками радиоактивности – оранжевым пропеллером – вместо забытого знака качества СССР. Подсчитано, что в одной только Рязанской области погибло от водочных отравлений больше, чем унесли войны. Афганская и чеченская, вместе взятые. Это теперь, а тогда только догадывались: «Вот кто-то хапнул за этот турецкий чай!» Это были относительно «теплые времена», когда воровали с гласностью, но уже с ускорением: своруют и оправдаются в печати. Потом ускорение оставили, а на гласность начхали: «Какая “четвертая власть”, когда нет первых трех?»
Теперь уже никто и не вспомнит рыжковский «Антей», отправлявший военное вооружение через Владивосток, забыли. Подорожала лапша на двадцать копеек – и этого хватило, чтобы премьер получил «инфаркт». «Подождите, – сказал он напоследок народу, – мы что, вот за нами придут...» И не ошибся. Растерзали СССР, потекли за рубеж нефть, газ, уголь – все. Появились иностранные деньги – в тысячи раз дороже наших родных рублей. Подивился народ: диковина! На деньгах перетянутые по горлу сенаторы, на другой стороне – усеченная пирамида и глаз... Зачем нам «вражьи деньги»? Но щупали с уважением, с нескрываемым интересом:
Обнимаю милку жарко,
День и ночь с ней провожу,
Дам пощупать дойчемарку
Или доллар покажу.
Тут рявкнул кто-то: «На рельсы лягу, а нового повышения цен не допущу!» И поверили: «Управляй!» Легковерный русский народ! И дальше: «мэр», «импичмент»... пошла душа в рай, хвостиком завиляла. Дела пошли тогда крутые: отчаянная, с убийствами драка за власть, а народ все еще не видел, не слышал, словно ослеп. Занят был только насущным, бесхлебьем:
Никому теперь не дам,
Никакому хахалю,
Только Мишке Горбачеву
За кусочек сахару.
Отъезжающий главный редактор самого известного в те времена журнала «Огонёк» на таможне потрясал списком «проворовавшихся генералов».
– Почему уезжаете? – допытывался у него репортер.
– «Общество пьяниц и воров никогда не построит коммунизм», – цитировал тот Солженицына. – Я представил доказательства, вот они. После этого – генералы названные должны были судиться со мной или застрелиться, ничего подобного не случилось, и вот я уезжаю...
Это был 89-й год, начало. И все поверили. На что же обиделся главный редактор самого семейного журнала с небывалым тиражом? Ему ли не знать было тогда, что коммунизм в этой стране уже не строят, строили шелудивый капитализм. И сам этот редактор строил, оттого его и в Америке приняли с распростертыми объятиями, и денег дали. Оплевали армию, четыре раза кастрировали контрразведку, разгоняли и меняли ей названия вплоть до 1995 года.
И вот началось еще злее, страшней, сатанинская пляска. Голод, самый настоящий сделанный голод перед смутой и выборами. Астрономические цены на табак. Чтобы купить хлеб и молоко ребенку, надо отстоять в очереди полтора-два часа. Это пошла уже «реформа». Сушь, жара, хлеба поспели, небывалые хлеба. Самое время для жатвы, а страна всенародно выбирает президента, первого президента в голодающей стране... Что ж, неплохой зачин.
Вместо сухого закона пришел закон «мокрый». И побежали багажные вагоны по Транссибирской магистрали: сотни ящиков с самопальной, самтрестовской водкой, техническим спиртом. Багажники и проводники не дремали и толкали сигареты и водку «от мафии». Это потом уже узнали, сколько потравилось и умерло тут же, не отходя от станции где-нибудь под Архарой или Харагуном.
Водка, сигареты, ваучеры... – а частушки падают без усилия, как падают осенние листья, или мысли, по-настоящему созревшие до истины... Народ только ахает на появления «колдунов», «народных целителей» и не унывает, несмотря ни на что:
Говорит старуха деду:
«К Кашпировскому поеду,
Установку получу,
Снова замуж захочу!»
Мой сосед по лестничной клетке Виктор жаловался как-то:
– Полечиться негде. Все толковые врачи по кооперативам разбежались. У меня друг – битюг, заболел серьезно. Три дня на бюллетене продержали – и уходи, больше нельзя, по закону. Он пошел домой – и в обморок. Врачиха опять его лечить, а потом месяц не отпускает, все следит за ним, боится, молодая еще. А Кашпировский не боится. Всех лечит. Уехал в Америку и там вылечил. Дочь хвасталась: шов рассосался. Какой, спрашиваю... Раньше рожала – не могла, а теперь не родила, а выплюнула. Наслушалась кашпировских-то... Известно:
Сталин встал, развел руками:
Что с вами делать, с дураками?!
Слушаю я соседа, трудно с ним разговаривать: все знает. Народ все знает, от него не утаишь. А Сталина вспоминают все чаще. Может быть, он и впрямь был мудрее... нынешних?
Я теперь живу в России,
Мой миленок – в Таллине,
Хорошо, что поженились
Мы еще при Сталине...
На улицу ввечеру носа не показывай: девяносто шестой год! А ведь еще греки говорили: тот не человек, кто не смотрит вечером на звезды. Чтобы хоть как-то сберечь свои жалкие пожитки от воров и убийц, ставят железные двери и квартиры собственными руками превращают в тюремные камеры, а дома – в казематы. И добровольно «садятся», с выходом только на дневные работы и в магазин. В этих супер- и мини-маркетах, «шопах» цены уже давно космические, а на рельсы никто и не думает ложиться. Не купишь, так хоть полюбуешься. А преступность разгуливает на свободе. И еще – президенты и «дума». Впрочем, и думу отстреливают. И тогда она голосует за недоверие, но недобирает голосов и все кончается полюбовно и для «исполнителей», и для «законодателей». А в нищих, совершенно брошенных колхозах сочиняют:
Мой миленок мафиози,
С ним теперь живу в колхозе,
Так вершится день за днем
«Смычка» города с селом.
Всенародно избранные бросают любимый волейбол и играют в заморский теннис. «Страшно далеки они от народа». Ищут монархии, вот чего. А ну-ка, где там наши Романовы из Америки, давайте их к нам, всходите на престол. А Романовы не едут, боятся: дележ собственности в СНГ неистовый. Девятнадцатилетние киллеры отстреливают по десять человек в месяц и остаются неуязвимы. Да кто их зовет, Романовых, они видят, кто их зовет! Те, кто от последнего пристанища царя Николая Александровича и всей семьи его камня на камне не оставил, а что уж о простых людях говорить. Архитекторы перестройки.
Поразительно: в одной руке теннисная ракетка, в другой – свеча. А как креститься и поститься – не знают. Народ только руками разводит: что за правительство? Войны, заложники, убийства, нищета... и храмы строят. А на паперти тех храмов нищих – пруд пруди. «Что оно, это правительство, греха, что ль, не боится?» – «Да они отмаливают свое воровство». – «Да строят-то на наши, на на-родные, или, как они говорят, “из бюджета”».
Патриарх в интервью ответил на вопрос об Апокалипсисе так: «О времени же том никто не знает». Верно, так и сказано в Писании.
И как бы ни хороша была частушка, а только ли частушка – душа твоя, народ?
Дайте мне услышать песни народа... и нет уже мне дела до тех, кто там пишет законы. Законы – ложь, а народ правду знает!..
А продолжение – следует.