Екатерина РОЩИНА. Пряные ландыши
Повесть
— Ну что, дед, запрягай. Сегодня поедем, — сказала Антонина Васильевна. Дед Митяй тяжело вздохнул. Почесал затылок.
— Может, не надо, Тося? Полежать бы тебе еще. Давай за Шишком схожу.
Шишком в Луговицах называли Шишкова Петра Петровича, старенького доктора районной больницы. Действительно, похожего на лесного гномика.
— Нет, поедем. Пора. Мне сон был… Видение.
Румянцевы прожили вместе уже почти пятьдесят лет, и Дмитрий знал: спорить с женой бесполезно.
— Ну, раз видение… — вздохнул только. — Пойду к соседу, договариваться с машиной. Витька вчера своего вольвятника чинил. Карбюратор опять… это… ну, в общем — засерело.
Антонина Васильевна поморщилась. Она не любила мусорных словечек мужа, до старости сохранившего веселый характер. Хотя сама Антонина тоже могла ввернуть неожиданное, чаще всего — переделанное, словцо. Многие деревенские старики теперь так делают. «Вольвятником» Дмитрий называл старенький джип «вольво», который сосед Витька приобрел по бросовой цене у попавшего к нему в долги клиента. Витька держал на въезде в райцентр, у Тверского шоссе, небольшой автосервис. Антонина Васильевна губы поджала:
— Я же тебе сказала — запрягай!
Дед Митяй взмолился:
— Поди плохо — на вольвятнике-то! Кожаный салон… Да где ж я тебе коня возьму? У нас в Луговицах не то что лощади, телеги не осталось!
Антонина умиротворенно прикрыла глаза — лежала на тахте. Вот так всю жизнь. Митяй ее считает упрямой и недалекой. А ведь она — умная.
— На хутор звони, Афанасею… он за мной приедет.
Антонина так и говорила — Афанасей.
— Афанасей приедет, — передразнил Митяй, — оно, конечно… Да только на хуторе ни одна мобила не возьмет. Не изобрел еще Чичваркин мобилу для нашего хутора! он теперь в Лондоне, Чичваркин! Вчера по телику показывали.
Довольный своей шуткой, Митяй хохотнул. Хотелось сбить пасмурное настроение жены. Верно, не изобрели. Антонина Васильевна вновь строго посмотрела на мужа:
— Клавке звони, почтальонше. Она сегодня «пензию» на хутор повезет, на велике. Она и попросит Афанасея Ильича.
— Афанасей за мной приедет, — зачем-то повторила Антонина, напирая на слова «за мной».
Антонина со значением, понятным только им двоим, посмотрела на мужа. Дед Митяй опустил голову. Вот ведь хитрая бабка! Все у нее наперед рассчитано.
У них была такая договоренность с Антониной. Когда один из них почувствует, что конец близок, то другой организует поездку туда, где все начиналось. На хутор Пробужденье, когда-то населенный людьми и страстями, ныне — заброшенный среди разросшихся берез и сосен. Собственно, не так уж и много времени прошло с тех пор, как цивилизация обделила Пробужденье, кинув линию электропередач мимо хутора. А там и началось разрушение, вымирание. «Плюс электрификация всей страны» — из известной ленинской формулы, за вычетом той самой электрификации, и все остальное стало неважно и ненужно. Люди перевозили свои хозяйства, детишек, даже избы в другие места, поближе к цивилизации. И хутора с удивительными поэтическими названиями — Пробужденье, Заря, Поляна, Жаворонки оставались только в воспоминаниях. Да и не только хутора, целые деревни уходили, как невидимый град Китеж, под воду. Интересно, что разрушение и забвение происходят очень быстро — за три-четыре десятилетия. Ну, пять.
Речка Хорловка петляла слишком сильно, и люди селились по ее берегам. Вода — это жизнь. Это рыба, это богатый урожай, это напоенный и накормленный скот. Деревень по берегам Хорловки в начале прошлого века было много, двадцать точно. А сегодня осталось всего шесть. Потому что уже упомянутая «электрификация» шла по прямой, не считаясь с изгибами и рельефами. Старики уезжать с насиженных мест не хотели. Держались до последнего за свои огородики и домишки. Молодежь же уезжала легко и охотно. Расставалась с прошлым. Впереди, казалось, начнется веселая и счастливая, бурная жизнь. Одни подались в поселки и деревни с еще сохранившимися хозяйствами, другие — в областные центры. А самые бедовые и в большие города уехали: в Москву, в Питер.
Совсем опустел хутор Пробужденье два года назад, когда исчезли последние жители-мужики. Старики. Кто-то, впрочем, еще оставался. Серьезный и домовитый Афанасий Ильич Дмитриев. Ему-то и велела звонить Антонина. И его соседка, вредная старуха Александра Фуфырева, тоже никуда не уехала. Звали ее на местный манер — Ляксандра. По характеру Ляксандра была упертой, жесткой и несгибаемой. Покруче Антонины Васильевны. Бросить родной двор отказалась: «Проживу без електричества вашего». Так и жили Ляксандра и Афанасий, всеми заброшенные, лишенные благ цивилизации. Но зато — на родных полях. Воду брали из родника, держали свое немудреное хозяйство. Ляксандра — козу, кур, старую собаку Муху. Афанасий — коня по кличке Баловень, каурой масти. Редко-редко заезжали к ним люди. Иногда — почтальонша Клава заворачивала на велосипеде, просто так, поболтать, проведать, живы ли еще хуторяне. Привозила Клава «пензию». Иногда тормозил на краю хутора водитель грузовика Сашка Хрюн. Это было раз в месяц, по делу. Хрюн привозил, согласно заказу Ляксандры, продукты из Луговиц — районного центра. Всегда одно и то же: сахар, макароны, заварку «со слоном», спички. С пяток чупа-чупсов. Бабка, как дите малое, любила слатенькое. Так и говорила Хрюну, делая заказ: «Слатенького не забудь…». Не леденцы, конечно, петушка на палочке, эти нерусские чупа-чупсы, но все-таки… Подсластить свою старческую горечь. Горечь одиночества. А может, детство вспоминалось. Люди так устроены: до самой последней черты хотят вернуться туда, где было весело, радостно и без анализов. И где не было больничных забот и тяжких дум. Ну а где так было? Конечно, в детстве. Еще Хрюн привозил две бутылки водки. Одну Ляксандра отдавала Хрюну: в благодарность за заботу. Другую — оставляла себе. На всякий случай. Вдруг нежданные гости. И на стол поставить нечего будет…
Афанасий Ильич, сосед Ляксандры, в свое время был зажиточным колхозником. У него и пчелы водились, и корова, и даже конь. И яблоневый сад свой содержал он в порядке. Афанасий Ильич работал для внуков. Жил для них, хозяйствовал. Был, можно сказать, оптимистом — видел себя в продолжении. Конечно, огорчался, что ни дети, ни внуки не захотели связать свою жизнь с деревней. Но считал — корни потом потянут. Всё дети поймут, вернутся к истокам. Не дети, так внуки. Те наезжали редко. «Дела у них, дела», — объяснял Ляксандре Афанасий Ильич, когда вечером собирались они после дневных забот посидеть на лавке, поговорить. Без живой души трудно. Без разговоров… А чего век вековали в одиночестве? Предлагала Ляксандра как-то, лет пять назад, Афанасию «вести совместное хозяйство». Но «то дело» уже не интересовало ни Афанасия Ильича, ни Ляксандру. А жить вместе просто для того, чтобы не быть одиноким, показалось глупым. У каждого — свои привычки и заботы, конь, да собака, да куры, да огороды. И еще одно: очень Афанасий, в глубине души, боялся за наследство. Вдруг как помрет раньше, чем Ляксандра, и останется тогда ей — и домик, и хозяйство. А надо передать внукам. Ведь они поймут когда-нибудь, что главное — в родной земле, и вернутся на хутор.
Афанасий Ильич приехал к Румянцевым в Луговицы рано утром. Был хмур и неразговорчив. Может, не хотел коня своего за десять верст гонять? Мало ли что Антонине привидится… От Ляксандры передал литруху козьего молока и десяток, показалось, теплых еще, будто прямо из-под несушкиной попы, белых яиц. «Это еще что за подарки?» — поджала губы строгая Антонина. Афанасий пояснил: Ляксандра сказала — на дорожку. Улучив момент, когда дед Митяй вышел в сенцы за корзинкой, Афанасий Ильич сунул Антонине букетик желто-лимонных, на длинных ножках, ландышей, уже слегка завядших и пожухлых. Антонина опустила лицо в букетик, втянула тонкий и нежный запах, глаза прикрыла: «Наши… пряные!». Росли в окрестностях хутора Пробужденье такие — совсем не похожие на обыкновенные майские ландыши. Отличались тем, что сильно пахли. Аж голова кружилась. Потому и название им такое — пряные. А кто-то называл пряничными. И цветом крупных своих головок и широких листьев эти ландыши тоже отличались — нежная желтизна, переходящая в зелень.
Митяй этот момент уловил — уже вернулся с плетеной корзинкой. Опять хохотнул:
— Ровно как дети малые! Цветики какие-то, лютики… На восьмом десятке люди! Некоторые помирать собрались. А туда же — ландыши…
Была в его усмешке едва уловимая натянутость. То есть фальшивинка. Хорохорился, как сельский ухарь, дед Митяй. Все трое понимали почему. Афанасий Ильич, по молодости, сильно ухлестывал за Антониной. Влюблялся. А досталась Тоська Митяю Румянцеву, плясуну и рукодельнику. Так их тогда звали — Тоська, Афоня, Митяй… Афоня потом женился на девушке из Далекуш, соседнего с хутором, села. Дальше у каждого случилась своя жизнь. Ни хорошая — ни плохая, просто случилась. Чего уж теперь? А поди ж ты — ландыши. Видно, заноза-то в сердце оставалась. И свербела… И до старости дожила. Никто ведь толком про любовь так ничего и не знает. говорят, что после того как дети пойдут, а потом еще и вырастут, ничего от любви не остается. Только уважение и забота. Может, и так. Но вот тебе — пожалуйста: Афанасий ландышей с утра в лесу нарвал для Антонины, а дед Митяй — хвост распустил, как петух-производитель, и заходил кругами. А ведь все трое уже не просто на закате — у порога вечности.
На дорожку — так на дорожку! Антонина быстро, куда, казалось, и хворь подевалась, сварганила мужикам яишню. Сама завтракать не стала. Только попила козьего молока. Хорошее оказалось у Ляксандры молоко, не вонючее — козлятиной не отдавало. В корзинку положила платочек в синий горошек и коробку-теремок нерусских конфет «Рафаэла». Тоже подарки — Ляксандре, подружке-сопернице.
Выехали совсем рано. На траве лежала холодная роса, а в низинах клубился густой туман. Антонине всегда казалось, что он, этот туман, волшебный и в нем скрыта сама тайна мироздания. Что люди появляются из тумана, уходят потом в такой вот туман, да и не просто люди — целые временные промежутки исчезают, растворяются в нем. Еще девочкой придумала она себе такую вот сказку про туман. Потом, за долгую свою жизнь, как-то подзабылось, а под старость все чаще вспоминала «былые времена» да людей, которые когда-то жили рядом, а теперь остались только в памяти. Фотографий-то мало было, наперечет. Не то что нынче.
Пока деды поправляли хомут на лошадке и брякали уздечкой— готовили «лошадиный транспорт», как в шутку называли телегу с запряженным фырчащим конем цвета каштанов, Антонина сидела на лавке перед домом, вздыхала. Смотрела в туман… И видела там свою младшую сестру, Катерину, утонувшую в реке полвека назад. Катерина застенчиво улыбалась и теребила в руках кончик длинной пушистой косы. Коса заплеталась красной шелковой лентой, такую привез в подарок из Питера Митяй… Всем трем сестрам, чтоб не обижать никого. И еще — Шурке Фуфыревой. Ей ленту синюю.
Когда-то лучшие подружки, Антонина и Ляксандра — тогда Сашенька, Шурка, жили по соседству. Антонина — невысокая, светленькая, очень гибкая. Могла сделать руки «кольцом» и пролезть ногами в это «кольцо». А уж работница просто сказочная. И певунья. Шурка, напротив, статная и какая-то очень степенная. Шаг ступит — ну прямо царевна хуторская, посмотрит — рублем одарит! Властная, спокойная и даже слегка горделивая. Работали целый день, и на сенокосе, и лошадей водили в ночное, и вышивали зимними вечерами. А летом, когда уже совсем смеркалось, на танцы бегали. Под гармошку плясали, пели частушки. Митька Румянцев отплясывал и с Тоськой, и с Шуркой. Афоня тоже где-то рядом крутился, да только застенчив был, как девушка. Не то чтобы набиться в провожатые — на танец пригласить не решался! А Митька провожал то одну, то другую. Не мог определиться. Жених он был завидный. Русый, с мягкими, пшеничными усами, глаза голубые с прищуром. Невысокий и коренастый. И семья хорошая, зажиточная. На гармошке играл, и ленты девчонкам дарил, и леденцы привозил из города. В город ездил регулярно: в Питере подрабатывал на стройках. Тогда город возводился не хуже теперешнего. До сих пор дома стоят, которые строил Митяй Румянцев. Каменные, века еще простоят, на самом Невском проспекте есть такие дома во дворах. И целовался он, было дело, и с той, и с другой. Подружки ревновали. Каждая хотела Митьку себе захватить. Но не ссорились. Право выбора предоставляли ему, Румянцеву. А на Афоню Дмитриева Тоська внимания почти и не обращала. Куда ему до Мити Румянцева, красавца и балагура! Хотя Шурка не раз подружке нашептывала в ухо: «Нет, ты, глянь, Афоня-то — прямо сохнет…» Тоська понимала — хочет заветная подруженька лучшего женишка себе прибрать, сбивает ее по ложному следу! Но Шурка чувствовала: у нее позиции сильнее, получит она в мужья первого парня на их хуторе. А Тоська лучше бы уж на Афоню переключилась. Шурка по деревенским меркам считалась девкой хорошей, была рослая, белокожая, в теле. И характер у нее лучше, чем у Тоськи: Шурка была уверенная и расчетливая, а Тоська — взбалмошная и крикливая. Думала Шурка, что победит. По всему выходило — склонялся Митяй к ней. Но вмешался случай. и карты разлеглись не в Шуркину пользу.
Семья у Тоськи — одни бабы. Мать Ульяна и три дочери: Ленка, Тоська, Катька. Катька, младшенькая, любимица, в свои шестнадцать лет расцвела красотой совершенно северной, холодной. Но случилась беда. Пошли сестры, и Шурка с ними, загонять гусей. Гуси днем гуляли — паслись на лугу, на самом берегу реки. иногда и в воду заходили. плавали на мелководье. гусей была целая стая. Как сейчас помнит их Антонина: серые, шипучие, а две гусыни белые, их берегли особенно. Речка Хорловка — коварная. Мелкая, но илистая. В ней водятся громадные, метровые, поросшие водорослями щуки. И снежно-белые лилии цветут. И петляет она, Хорловка, как змеюка. и хранит секреты и тайны, и водовороты, и даже какие-то донные ямы в себе прячет. Так вот, гуси — в воду, а девчонки — за ними. Стали их выгонять, да с песнями, да с шутками. И надо же — ступила Катька прямо в такую донную яму и вмиг провалилась с головой. Вынырнула, барахтается, глаза выпученные, аж страшно! Девки так и онемели. Совсем же берег рядом, тут бы сообразить да вытащить ее на безопасную твердь, но как они как в столбняке только смотрели на захлебывающуюся Катьку. А та и утонула. Не откачали. Лежала Катенька на берегу, вытянувшаяся в струну, рот открыт и глаза тоже — смотрят прямо в вечернее небо. и только гуси гогочут и хлопают крыльями по воде.
Дорога на хутор — не сказать что очень далеко. До деревеньки Малые Броды километров пять, потом — Броды Большие, сельцо Коростелево, а там уж и хутора пойдут. Большей частью брошенные. А кое-где на хуторах такие же одинокие, как Афанасий и Ляксандра, старики свой век доживают. Домишки их заметить можно сразу. Пустые хаты стоят, темные от дождей и снегов, часто с заколоченными окнами, полынь и крапива — выше забора. А те, в которых еще живут, дымки из печных труб по утрам в небо пускают. И стекла в окнах — чистые и прозрачные, хотя и подслеповатые. Как глаза самих стариков, доживающих в одиночестве свой век. Так ведь бывает, пожилые люди признаются детям: «Задержался я на этом свете, зажился… Пора бы и прибраться». Правда, Афанасий и Ляксандра так не думали. А вот Антонину эти скорби посетили.
Афанасий сидел на передке — конем правил. Пока все молчал больше. На расспросы Антонины отвечал односложно: «да» — «нет». Митяй тоже помалкивал. Прилег в телеге, на руку оперся — Афанасий бросил на дно пару навильников свежескошенного сена. Травинку покусывает, в бездонное небо смотрит. Сено пахнет чабрецом, мятой отдает. И с погодой повезло. День зарождался солнечный, теплый. Прямо за Луговицами, как только дорога делала поворот от церковной колокольни под горку, начинались поля. Когда-то они были светло-голубыми и оливковыми — от цветущего льна. А теперь заросли сиреневым иван-чаем. Тоже красиво. Если бы не треклятые борщевики по обочинам с белыми зонтиками ядовитых цветов, похожих на какие-то тарелки-локаторы. Зловредное растение в последние годы заполонило поля, которые нынче не тревожат ни комбайны, ни тракторы, ни прочие сельскохозяйственные машины. Антонина теперь часто думала про эти борщевики. Они казались ей «порешельцами неземных цилизаций», про которые часто по телику рассказывали, по РЕН-ТВ. Так она произносила трудные для нее слова «пришельцы» и «цивилизация». Она все хотела расспросить про антенны борщевиков у Мишки Крота, трепача и обманщика. он Антонине много небылиц рассказывал. А тут — какие небылицы? Борщевики-гиганты, натурально, «порешельцы», потому как порешили некогда богатые земли. Погубили.
Антонина смотрела во все глаза. Хотела среди зарослей иван-чая увидеть островки ландышей. Не каких-то майских, ранних, а своих — пряных. Афанасий душу растеребил. Но за Луговицами ландышей вообще никогда не росло. Неужели мать, еще в детстве, сказала Тоське правду, мол, пряные растут только у них, на хуторе Пробужденье, а больше нигде не растут?
Давно Антонина не покидала Луговицы. Несколько лет уж, пожалуй. Все общение — ближайшие соседи, местный дурачок Мишка Крот да Маня Колобашка. Мишка Крот дурачок дурачком, но хитрый. Умеет выманить из доверчивой Антонины себе то банку «закруток» — соленых огурцов из погреба, то какую-нибудь шапку деда Митяя, или пачку чая «со слоном», что привозит из города Румянцевым их ученый сын. И не то чтобы выпрашивает, а начинает рассказывать небылицы. Антонина, по простоте своей, всегда верит. Вот например: сидят они на лавке перед румянцевским домом. Мишка Крот — худой, глаза навыкате, и зимой и летом в валенках и синих вытянутых на коленках трениках. Спрашивает:
— Баб Тось, а ты знаешь, что председатель сельсовета Жуков слона на хозяйство закупил?
— Как это — слона? Это какого? Живого?
— Ну да, живого, с хоботом, с ушами. Слоны, они животные полезные. На слоне пахать просто, все враз и перепашем, со слоном-то.
— Иди ты… А чем его кормить — слона? Громадину такую…
— Слона кормить просто, он всеядный. Вот сено будет есть, а еще борщевики. Борщевиков, видишь, сколь разрослось. Война борщевикам объявлена. Так слон может и топтать их, и жрать без утомления. Полезная, однако, скотина всесторонне.
— Врешь ты, Мишка. А зимой куда слона-то? Он животный южный, ему тепло надо.
— А на зиму в Тверь, в зоопарк будут сдавать. А чай со слоном — знаешь?
Бабка Антонина рада, что знает, да — радостно кивает. Сынок привез недавно чаю хорошего. Она, Антонина, чай «со слоном» заваривает с мятой, с душицей. Волшебный чай просто!
— Покажи мне коробочку. Там слон ведь нарисован во всей красе. Хочу посмотреть — какой хвост у него? Не припомню. Как у лошади или как у коровы?
Тут Антонине и сказать бы: что за печаль тебе до хвоста слоновьего? Но она послушно поднимается и тяжелыми ногами шаркает в дом, достает пачку «со слоном», идет на улицу, где, покуривая, сидит нога на ногу деревенский хитрец Мишка Крот. Мишка пачку сразу хвать да рассматривать.
— Чего-то плохо видно! — А действительно уже смеркается. — К фонарю отойду, поглядеть.
И уходит, хоть Антонина уже заподозрила недоброе. Фонарь как маяк в Луговицах. Прямо посередине села. Зажигает его каждый вечер Ленька Пермяков, Пермяк, ну, если не напьется, конечно. Примерно два раза в месяц фонарь не горит, и все знают: Пермяк в эти дни дает концерты. Ходит по деревне, бузит, сдвинув кепчонку на самый затылок. Сначала цепляется к жене, потом ругается с ней страшно. Выдергивает колья из забора палисадника, кидает в окна своего же дома. Кричит: «У, гадюка, глазищи б тебе так и повыбил!»— имея в виду свою жену, толстую Нюсю. Поет Розенбаума в вольном изложении.
Я помню, давно
Учили меня
Отец мой и мать:
Ловить, так ловить
Давить, так давить,
Ипать так ипать.
Но утки уже летят высоко:
Летать, так летать,
Машу я им вслед сапогом…
На утро Пермяк смурной, повинный. Петь не будет, а будет сначала чинить забор в палисаднике, потом — вставлять новые стекла. Мастер он — штучный, руки золотые. Поэтому и фонарь ему доверили. Он не только его включает, но и «профилактику делает», чинит, если что. А сегодня концертов пермяковских не было, и фонарь горит, и идет, значит, умный дурачок Крот смотреть, какой хвост у слона на пачке нарисован. И, конечно, уже не возвращается. А Антонина ждет его и потом начинает ругать на чем свет стоит. Выходит на лавочку к ней и дед Митя, она ему жалуется на Крота, а Митя смеется. Ну, Крот дает! Ну и клоун. Успокаивает Митя Антонину и говорит, чтобы шла домой, ложиться. Уже вечерняя сырость. Для ног больных плохо… Он, Митя, привык за Антониной как за маленьким ребенком ходить. Уж такой он, Митяй Румянцев, с молодости. Заботливый.
Тоська завладела Митяем как раз после того, как утонула сестра Катерина. Он, как мужик ответственный, стал помогать семье из одуревших от горя баб. И могилу рыть помогал, и с гробиком помог, и с поминками. Да и зацепился как-то за Тоськину семью — с сочувствием, с нежностью и заботой напополам была эта любовь. Где-то и утешил Тоську на сеновале. Потом, уже со счастливыми глазами, рассказала закадычной подруге Шурке Тоська: беременная она, мальчик будет — чувствует, что мальчик. Дмитрий поступил ответственно. И предложение сделал чин по чину, и женился. Ульяна, строгая, с всегда поджатыми губами, благословляла молодых иконой — именной. В золоченом окладе. Оклад — виноградные гроздья и листья. Из них выглядывают личики святых: Ульяны и Петра. Петр, отец Тоськи, погиб в Первую Мировую. И памяти о нем осталось — только серебряный помятый портсигар с непонятной монограммой и эти вот иконные лики. Ну и дочери, понятное дело. Елена да Антонина — обе Петровны. А Катерина Петровна утонула. Когда родился сынок, первенец, назвали Петенькой, в честь деда. Дмитрий не возражал, тем более что и второй сын скоро появился, Митька. После рождения Митьки-младшего Румянцевы стали подумывать о том, чтобы переехать из отдаленного хутора в сельский центр — Луговицы. На «большую землю», как здесь называли село. А книги «Малая земля» тогда еще и в природе не было.
— Когда твои-то из Москвы приедут?
Антонина не выдержала первой, начала расспросы. Чего молчать-то всю дорогу? Только телега скрипит, да конь Баловень похрапывает. Еще и слепни налетели, кружат над крупом лошади, норовят ужалить. «Боевые — одноразовые», — зовет слепней Митяй. Он вообще шутник по жизни и балагур. Афанасий — тот степенный и не суетливый.
— Работают много. Потому и не едут. А как в той Москве жить? Ни воздуха, ни травинки. Вон смог этот еще… — вздохнул Афанасий, — да и у нас сушь стоит. Не дай Бог, полыхнет где…
— Ты, видать, из-за смога такой расстроенный к нам приехал, — съязвила Антонина. Все-таки хотелось ей узнать причину плохого, с утра, настроения Афанасия Ильича.
— А ты, Тося, прям как подружка твоя, Ляксандра, стала. По-простому слова не скажешь, — парировал Афанасий. Видать, обиделся. И больно, что случалось с ним крайне редко, прищелкнул вожжами по крупу коня.
— Когда твои-то приедут? на Петров день приедут? — допытывалась с пристрастием Ляксандра, когда вечером садились они на лавочку.
У нее не было ни детей, ни внуков. Так что ждала Афанасьевых. В ожидании появлялся какой-то смысл. В ожидании и еще — в любопытстве. Любопытство держит на земле. Не дает потерять интерес к жизни.
Отвечал он ей так же, как ответил Антонине, — про занятость и про дым подмосковных пожаров. Ляксандра согласно кивала. И думалось: как там действительно люди живут-то, в этой Москве? Пыль и дым глотают. Жизнь в городе представлялась опасной и какой-то ненастоящей. Настоящее было здесь: в цветущих по весне яблонях, в золотых одуванчиках, заполоняющих собой каждый малейший лужок, в особенных здешних ландышах, пряных и пряничных, в собаке Мухе, сладко зевающей и потягивающейся на солнце. В каждодневных привычных делах да в постоянном ожидании: почтальонки с пенсией, Сашки Хрюна на разбитом грузовике, детей и внуков Афанасия Ильича. Связь налажена не была. Письма бумажные как-то отжили свое, отошли. Их сейчас попросту перестали писать. Раньше-то, конечно, почтальонка приносила целую сумку «прессы» — газету «Звезда», и «Сельскую жизнь», и две «Правды» — большую, государственную, и маленькую, местную — «Калининскую правду». Город Тверь тогда назывался именем всесоюзного старосты. И письма в сумке почтальона были. И открытки. А потом весь цивилизованный мир перешел на письма электронные. Или хотя бы эсэмэски. Но на хуторе Пробужденье не было связи. И про электронные письма Ляксандра не знала, и не знал про них Афанасий. А если б рассказали — не поверил. Как это — письмо может дойти за доли секунды на любой конец света? Так не бывает. Хотя компьютер Афанасию показывали — в районной конторе «Заготовка дикоросов». Он туда сдавал ягоду и грибы, собранные в борах за Далекушами. Надюха, ядреная бухгалтерша, крутанула колесико на черной «мышке». Она так называла пузатый, но аккуратный пластмассовый комочек, похожий на пирожок. С помощью «мышки» она и управляла компьютером. И на экране то ли телевизора, то ли диковинной пишущей машинки возникли и побежали картинки со строчками. Чудны дела твои, господи! Афанасий подслеповато вглядывался в экран, заполненный маленькими картиночками с самыми разными лошадками.
Надюха сначала спросила его:
— Вот чего ты, Ильич, хотел бы узнать прямо сейчас?
— Прямо сейчас?! — недоверчиво переспросил Афанасий. Хотелось заносчивую Надьку, с ее «компутером», срезать. — Хочу узнать, какой масти бывают кони! — с вызовом сказал Афанасий Ильич и слегка прищурился.
Надька напечатала два слова — «масти лошадей». И на экране высыпались картинки — буланые, гнедые, в яблоках… И каурые там, конечно, тоже были. На одной прямо как живой стоял его Баловень. Только тот, на экране, был еще каштановей. Просто какая-то рыже-палевая лошадь! Красивая. Афанасий Ильич человек был земной, практичный, и знал: главное — это земля и все, что на ней родится. И надо за землей ухаживать, и за каждой самой малой живой тварью, которая на этой земле уродилась. Больше всего, кроме далеких московских детей и внуков, любил Афанасий Ильич своего коня. Каштановый, то есть каурый Баловень был конем-трудягой. С ним Афанасий разговаривал, читал ему что-то из старых журналов — «Огонька» или «Роман-газеты». Когда-то давно выписывал и теперь в сенцах, на самодельных грубых деревянных полках, стояли эти подшивки шестидесятых и семидесятых годов. Аккуратный Афанасий их собирал в свое время. А сейчас перечитывал. И себе, и Баловню. Показывал репродукции в «Огоньке». Баловень косил темным глазом и нервно втягивал ноздрями воздух. «Тварь божия — она все понимает», — пояснял Ляксандре Афанасий. И Ляксандра соглашалась.
— Афанасей, давай остановимся. Отдых надо дать ногам, — попросила Антонина.
Митяй сам уже видел, что бабке его совсем плохо. Ноги стали у нее за последние годы совсем никудышные: распухшие, с синевой и невероятно толстыми венами. И, хоть сейчас не шла Антонина ногами, а ехала на «лошадином транспорте», они гудели, болели. Сели на обочине, в тенёк. Баловня тоже на холодке определили, у выросшей на опушке раскидистой липы. Конь стоял, пощипывал травку, хвостом отгонял быстро налетевших слепней и комаров.
— А все через Маньку Колобашку вышла моя болезнь…
Антонина в сотый раз завела рассказ, который дед Митяй мог поведать сам, без запинки. Но на этот раз она рассказывала не Митяю, а Афанасию. Пять лет назад соседка ее, бабка Колобашка, позавидовала Антонине. И тому, что она красавица, и что старший сын вырос ученым, и, главное, что зацвела у Румянцевых «пиона». В Луговицах так называли: пиона. В женском роде. Потому что — не может быть такая красота мужским именем названа. А пионы были удивительные, роскошные, темно-бордовые. Пусть и цвели они всего несколько дней, а потом осыпались яркими лепестками на землю. Вот и у Антонины «пиона» расцвела махровым цветом. А у бабки Колобашки «пиона» зимой вымерзла. Совсем. Только маленькие чахлые листочки торчали на месте недавно еще большого куста. И надо же было Антонине пошутить: «Не хочет красота такая у ведьмы цвести». Кто же знал, что Колобашка обидится не на жизнь, а на смерть.
А может, все и не так было. И никакая Колобашка не ведьма. Ведь столько лет рядом прожили, помогали друг другу по-соседски, и вечерами на скамейке перед домом сидели да сплетничали, и даже колодец у них был общий. А тут из-за пионов пошла дружба прахом. Как-то ковырялась Антонина, тогда еще бодрая и веселая, у себя на огороде. Как сейчас помнит: на грядке с луком подросшим траву полола. И прилетела маленькая птичка-трясогузка. Прямо от Колобашкиного огорода. Прилетела и садится совсем рядом с Антониной. Антонина ее отгоняет, а птичка только отбежит на тоненьких ножках, хвостом трясет и головкой как будто кивает. Антонина опять на нее машет, снова птичка отбежит, снова кивает, как будто что-то сказать хочет.
— Вот через эту трясогузку Колобашка на меня болезнь и наслала, — подвела итог своему рассказу Антонина. Сделала вывод.
Попили водички, которую предусмотрительно захватил Митяй, передавая пластиковую бутылочку друг другу. Вода нагрелась на солнце, но все равно живительная. Митяй не верит в Колобашкину порчу, в птичку-трясогузку, в колдовские заговоры. Просто жизнь была такая — тяжелая. И старость тоже оказалась тяжелой. Неподъемно тяжелой… Солнце уже высоко. Печет. Надо дальше ехать. Афанасий, молча слушавший рассказ Антонины, вдруг горько произнес:
— Не через птичек и зверей наши хвори… они — твари божьи, паскудства не знают. А беды приходят от людей.
Не выдержал Афанасий Ильич, все рассказал Антонине и Митяю. Стало понятно, отчего он таким сумрачным и неразговорчивым приехал утром с хутора. Рассказал, потому что с кем-то надо было поделиться своей бедой, нагрянувшей откуда и не ждали.
В общем — дело было так. Недавно Афанасий Ильич дождался: приехал сын Сергей на джипе. Привез Славика, младшего внука. Славик оказался парнем длинным, нескладным, рыжим, прыщеватым. Соседка Ляксандра сразу прибежала знакомиться. Любопытная. Но Славик на контакт не пошел. И Ляксандре он не понравился. Не таким представляла она внука домовитого Афанасия Ильича. Совсем не был он похож ни на заделистого деда, ни на хмурого своего отца Серегу, мелкого оптовика. Штаны у Славика расхлябанные какие-то, висят на заднице, верх, приспущен, так, что выглядывают нежные полупопия. Маленькие очечки с желтыми стеклышками. В правом ухе — капелька сережки. Бриллиантик. Ровно у девки какой. На подбородке — жидкая бороденка, клочок рыжеватой шерстки. Руки худые, бледные, слабые. Длинными этими своими руками обрывал Славик листья с липы и бросал их на крыльцо.
— Ты зачем дерево-то терзаешь? — тихо спросил Афанасий Ильич. Славик только зыркнул на него злыми глазами. Ушел в поля. Долго ходил-бродил, вернулся весь промокший от росы. Не знал, чем себя занять. Достал из рюкзачка компьютер, портативный. Маленький такой и совсем плоский, как ящичек. Афанасий Ильич молча наблюдал, как Славик растягивал провод, подключал «мышку», тот самый «пирожок», которым бухгалтерша заготконторы, словно из воздуха, вызывала картинки лошадей.
— У нас тут эта… Связи нет, мобильники не работают.
Славик хмуро усмехнулся. Одной половинкой лица. Будто ощерился.
— Старик, эта проблема человечеством давно решена. Есть у меня одна маленькая штучка… Она и установит спутниковую связь.
Он достал из того же рюкзачка плоскую штучку, она называлась «флешкой» и воткнул ее куда-то сбоку в чемоданчик. Компьютер, который Славик называл «буком», сразу то ли хрюкнул, то ли мяукнул, и маленький его экран замерцал неземным цветом. Опять, как и на «компутере» бухгалтерши, по экрану побежали буковки и картинки. Афанасию Ильичу не понравилось, что Славик назвал его «стариком». Уж лучше бы дедом, если не нравится «дедушка». Не просто так привез Сергей на хутор Славика. Оказался он наркоманом, пусть и с небольшим стажем. Не мог соскочить в своей Москве. Его боялись оставлять одного, и запирали, и в клиниках лечили, и в Ташкент к какому-то знаменитому доктору возили, но ничего не помогало. Как только появлялись друзья-приятели, тут же Славик с резьбы срывался и опять по новой пускался во все тяжкие. И вещи из дома выносил, и даже гоп-стопом баловался. На семейном совете решили Славика отправить к деду Афанасию. У него там ни «нарков» нет, ни «дурки». Воздух чистый, вода. Дед, опять же, правильный. Может, и Славик переломается там, человеком станет.
— Гнилой парень оказался. Москва испортила, — объяснил Антонине и Митяю дед.
Ага, Москва. Москва во всем виновата. И смог там, и деньжищи, и коррупция, и вот еще эти «моркотики». «Моркотиками» называла Антонина наркотики.
Решил дед лечить Славика работой. Но Славик делал все так, что приходилось переделывать. Говорил, мол, не приспособлен к сельской жизни. С кислым и унылым лицом полол гряды: оборвал сорняки, а корни все остались в земле. Косить начал — сломал косу. Как умудрился-то… И всё со вздохами, стонами, с ленцой. Утром вставать по первой росе не хотел. Спал до обеда и позже. Зато ночью не спал, колобродил. Тут на днях как-то случилось, что, когда радостно освободившийся от прополки грядок Славик торчал дома, приехал некстати Сашка Хрюн на своем грузовике. Привез старикам «продзаказ». Ни Афанасия, ни Ляксандры как на грех дома не было. И напросился Славик с Хрюном в Луговицы. Луговицы — село большое. Точнее даже — поселок, местный центр. Там есть и магазин, и бар, и клуб, и даже небольшая церковка. Но не церковка интересовала Славика. А «дурка». Новая компания нашлась быстро. Пошли выпивать. Славик быстро потерял контроль за собой. Не помнил ничего — что это за люди, что за мотоцикл… Помнил только, как шутил, и щедро угощал новых знакомых, и как голову ему на тощее плечо укладывала толстая кудлатая баба с беззубым ртом.
— А что, и рожу от тебя ребеночка, ма-а-асквич! — смеялась она. Под глазом фиолетово цвел синяк.
— Натаха, ты французскую-то косметику смой сначала! — вторил ей парень по прозвищу Поп. Намекал на синяк. Джентльмен.
— Не-е-е! — тянул Славик, — у меня в Москве девушка осталась, Иру-у-усик.
А сам уже приглядывался к арбузным грудям девицы, вываливающимся из застиранной майки. Смущал только беззубый, какой-то страшно вульгарный, рот Натахи. «А что? отдеру ее, — блудливо подумывал Славик, — точно отдеру, у деда в крольчатнике!»
Афанасий Ильич кроме коня и кур разводил еще кроликов.
Славику все казалось смешным и ярким. Жизнь набирала обороты. Пили водку, но хотелось другого… Где искать дозу — неизвестно. Понятно только, что дурное притягивает дурное. И будто не было для Славика долгого трудного лечения и потом — двух месяцев слабости и полного опустошения. И вновь дала о себе знать пагубная страсть, вновь его соблазнял всесильный демон. Наконец не выдержал, спросил, когда вся компания была уже в крепком подпитии:
— Ребята! А дозу здесь достать можно?
Поп, как будто сразу протрезвел, холодными глазами посмотрел на Славика:
— Дозу достать можно. Деньги нужны. А пока могу предложить грибков-мохнашечек. Или нюхни вот этого…
Поп достал пакетик с горсткой каких-то красноватых ягод. Славик опустил в пакет голову и втянул воздух. Раз, другой, третий… Знакомая дрожь пробежала от шеи, по плечам к пояснице. Сразу потеплело в животе, затенькало в паху и в прямой кишке. Приход был. Конкретный.
Оказалось, веселая гоп-компания попа собирает в здешних лесах особые грибки — глюкогенные. Ну, варят их в котелках на кострах, а потом жрут ложками. Но главное даже не в этих «мохнашечках». Главное — в упругих красноватых ягодках, пахнущих остро и пряно. Покруче гудрона или клей «Момент». Гудрон Славик нюхал уже в десятом классе. А «Момент» — это вообще баловство. Для шестиклашек. Поп секрета не держал — все рассказал про красные ягоды. В местных же лесах, оказывается, растет какой-то особый ландыш. Все его называют пряным. Ну, а гопники и нарки окрестили волшебный цветок «пьяным». Ландыш колосится целыми полянами, растет на высоких стеблях. И от обыкновенного ландыша отличается желто-зеленым окрасом цветка, долгим цветением и плодоносностью. Красные ягоды, заменяющие «дурку», можно собирать круглое лето.
— У вас под хутором, прямо за плотиной, целые поля этого пьяного ландыша, — сказал Поп, — а в других местах он почти что и не растет. Мы туда на мотоцикле ездим. Правда, перебирать с дозой нельзя — дико башка раскалывается. И быстро надоедает. Не торкает. А на траву настоящую денежка нужна.
Поп повторился и значительно посмотрел на Славика. Славик рассказ про пьяные ландыши запомнил.
Утром дед Афанасий собрался с Ляксандрой за малиной. Ходили всегда вместе, чтобы было веселее и чтобы был собирательский азарт. Решили взять и Славика. Тот сначала заартачился, но потом согласился. Башка действительно раскалывалась от вчерашней водки, а может, оттого, что догонялся ягодками. Рассказ Попа не забыл, хотя и плющило всю ночь. Кружками пил холодную воду, сидел на крыльце, курил сигарету за сигаретой. Под самое утро проблевался… Хотелось похмелиться.
С алюминиевыми ведерочками пошли в лес. Дед свое ведерочко привязал к поясу, чтобы собирать двумя руками. Он любил «брать ягоду». Ягода у него всегда была как на подбор — чистая, без листочков и червячков. Но собирал всегда долго. Главной ягодницей на хуторе считалась Ляксандра. Она ставила свое ведерочко в приметном месте, а собирала ягоды в большую алюминиевую кружку. Потом ссыпала в ведерко. Быстро она собирала, Ляксандра. Афанасий никогда не мог ее обогнать… На ягодах Славик удивил. У Ляксандры еще и половины ведра не набралось, а Афанасий со своей медлительной аккуратностью только-только дно закрыл. А Славик — вот молодец, оказалось, уже полный бидон набрал. Как начинающему ягоднику и явному аутсайдеру, ему дали не ведерко, а пятилитровый бидон. Но и это много. И вдруг начал Славик орать на весь лес. «Я уже все! Набрал! Я — домой!» Ну удивил внучок. Вот, оказывается, в чем его призвание. Приободрился дед Афанасий, посмотрел на Ляксандру с гордостью. Мой-то! Молодца. Порода все-таки сказывается… На радостях отпустили Славика домой.
Старая плотина, остатками торчащих из воды бревен, выходила почти к самому берегу. Речка здесь делала крутой поворот и перед перекатом образовывала плес с глубокой заводью. Славик быстро сбросил сапоги и рубашку, скинул какие-то лоховские — с завязками на щиколотках, дедовские шаровары, со стоном и всхлипыванием плюхнулся в заводь. Немного полегчало — прохладная вода бодрила. Славик набрал воздуха полные легкие, глубоко нырнул, а кода вынырнул далеко от берега, сразу же перевернулся на спину. Солнце било в глаза. И тут он увидел… О! Родимые! Ядовито-желтым углом, словно стая летящих пташек, ландыши вторгались в зелень прибрежной травы. Прямо на откосе перед плотиной. Славик не помнил, как выскочил из заводи. Тремя прыжками преодолел откос. Какая-то буйная радость охватила все его существо! Он катался про траве, что-то гортанно кричал, зарывался лицом в цветы, и, главное, рвал и рвал красные ягоды, запихивал себе в рот, жрал их прямо горстями. Пряные ландыши… они были, и правда, пьяными. И видения посетили Славика. О, какие это были видения!
Славик будто бы работает боссом на каком-то то ли космическом, то ли компьютерном предприятии. Он не быкует, не занимает на дозу у своего нового знакомого Попа, и вообще — он похож на Чичваркина. Славик носит рыжий эрокез, который ему категорически запретил носить отец. По офису он ходит в красивом костюме, с атласным воротником и с блестками, но под пиджаком одета веселая молодежная майка. Опять же — как у Чичваркина. Все кабинеты, по которым ходит Славик в сопровождении охранников, полны молодых телок. Они улыбчивые, с рабочими ртами и большими буферами. Славику нравится, когда у девушек — рабочие рты и большие груди. И еще, он точно знает, что если будет наезд на его бизнес, то он тут же уедет в Лондон. Как Чичваркин.
…И вот Славик идет по Лондону, по какой-то знаменитой улице. Кажется, она называется улицей «Покатили». И навстречу ему идет его любимая чернокожая модель Наоми Кэмпбелл. У Наоми тоже большие буфера. А уж рот-то какой у Наоми! Они садятся вдвоем в роскошный джип, водителем в этом джипе — Серега. А дед Афанасий стоит на запятках джипа, как когда-то слуги стояли на запятках господских карет. Славик видел это в каком-то историческом фильме. Дед Афанасий держит в руках фонарь и кричит прохожим: «Дорогу — моему внуку, принцу Кантерберийскому! Дорогу!» И вот они разгоняются так сильно, что джип поднимается в воздух! И полетели, бля, полетели… Кэмпбелл шарит рукой в моднючих штанах у Славика. И вот она наклоняется…
Славик очнулся с опухшим от укусов слепней лицом. Опять дико болела голова. Под ногтями запеклась земля вперемежку с зелеными стеблями ландышей и раздавленными ягодами.
На хутор Афанасий Ильич и Ляксандра вернулись только часа в четыре. Жарища, мухи и слепни одолевают. Набрали-таки свои ведрышки, и Афанасий, и Ляксандра. Ляксандрин дом ближе. Афанасий с ней простился, пошел домой. «Сейчас баньку сообразим… помыться после леса». Но Славки дома не оказалось. Уже сбежал куда-то. Афанасий попил холодного молока, переоделся, взял бидон с малиной, — перебирать. Перебирать ягоду надо быстрее, потому что под собственной массой она дает сок, портится. Надо ее перебрать и засыпать сахаром-песком. А уже потом только варить варенье. Малиновое варенье, оно самое что ни есть лечебное. Зимой любую простуду вылечишь летней малиной… на большом столе расстелил газету, высыпал ягоды из бидона Славика. Получилось кружки две. Ягоды-то были только сверху. А под ними — ветки. Малиновых колючих веток, прямо с листьями, наломал глупый внук, набил ими бидон плотно-плотно. А сверху прикрыл ягодами.
— Ай да передовик!.. Паскудник… — аж застонал Афанасий. Горько ему стало. И за обман, и, главное, за ту свою гордость перед Ляксандрой («порода-то наша!»). — Ну подожди, вернись мне только, — шептал Афанасий.
Бросил ягоды. Перебирать не хотелось. Ни варенье целебное для внуков варить, ни даже думать о них.
«Сидят там, в своей Москве, совсем как звери стали», — думал Афанасий Ильич. Пошел к Ляксандре. Сидели на лавке и долго-долго говорили о том, как изменилась жизнь. Как старику не приходится уже рассчитывать на своих детей и внуков. Как оказываются они не просто не-поддержкой, — откровенными врагами становятся, которых и любишь, и презираешь одновременно. Бездетная Ляксандра согласно кивала головой. «Чем таких, лучше никаких вообще», — думала она. Вслух не высказывала, но в глубине души радовалась. Потому что все время считала свою бездетность чем-то вроде постыдного порока, неполноценностью какой-то. А сейчас — по всему выходило: правильно жизнь распорядилась. Нет, таких детей и не надо. Поэтому Ляксандра домой вернулась в приподнятом настроении. Налила Мухе остатки супа, и Муха благодарно поскуливала, заглядывала в глаза и стучала хвостом по чистому крыльцу. «Лучше никаких, чем таких…» — напевала Ляксандра.
И любопытство тоже в ней поскуливало и егозило, как Муха. Чем-то дело закончится?
Славик, однако, появился только на следующий день. Афанасий Ильич уже весь извелся. Думал — запрягать Баловня и ехать в Луговицы, узнавать, куда парень пропал.
Заказывать звонок в город и вызывать Серегу. Виниться, что не уберег непутевого. Но Славик объявился. С глазами какими-то оловянными, неживыми. С разбитыми локтями и коленками. Он был очень злой, этот Славик, и в нем проснулась какая-то невиданная доселе энергия и нежить. Как будто в дохлую, нездоровую Славикову оболочку вселилось нечто потусторонне-яростное. Даже голос изменился, стал из надтреснутого тенорка хриплым и глухим.
Дед Афанасий все уже готов был простить Славику: и обман с малиной, и внезапное исчезновение. Главное — вернулся, живой. На мотоцикле привез его какой-то парень. Крикнул что-то неразборчивое и уехал. Славика стряхнул на землю, как мешок. Но это был уже не Славик, внучок. Он поднялся, отряхнулся. на пошатывающихся ногах пошел в дом. И новым своим, хриплым голосом стал требовать денег.
Все старики, особенно в деревнях, откладывают в укромное местечко свои «похоронные». Чтобы не закопали, как собаку. Чтобы — чинно-благородно, и крест поставили, и памятник, и цветничок был. И поминальный стол. Все это стоит денег. Поэтому каждый мудрый старик готовит себе последний путь сам. И себя готовит. Мало ли что — как жизнь повернется. И одинокая Ляксандра держит на чердаке свой гроб. Хороший, добротный, купила по случаю еще десять лет назад. Сначала гроб пугал. А потом — привыкла Ляксандра к своему гробу. Все там будем, и иногда, не очень часто, поднималась Ляксандра по скрипучей лестнице на чердак, обмахивала чистой тряпкой пыль со своего гроба. Хозяйским глазом оглядывала — все ли в порядке. В сам гроб положила она и платьишко свое последнее и белый платочек. И маленькую фотографию: свой портрет. на нем Ляксандра еще молодая. Лет тридцать. Приезжал в деревню фотографических дел мастер. Всех снимал. Потом ретушировал. Делал «патреты». Женатым — «патреты парные». Муж и жена. Одна сатана. Одиноким — «патреты одиночные». На «патретах» все получались какие-то похожие друг на друга. С бровями вразлет, с маленькими, четко очерченными ротиками и черными, как провальными, глазницами. Не очень похожи были люди на свои «патреты». Скорее — какие-то фаюмские картинки получались, но в деревне не знали про фаюмские портреты. Знали: надо оставить после себя память.
Сейчас-то Ляксандра уже старенькая, поблекшая, в платочке, повязанном низко, до самых бровей. Она достает «патрет» и долго-долго вглядывается в него. И представляет себя, молодую, уже именно такой, какой увидел ее фотохудожник почти полвека назад. С густыми бровями, пристальным взглядом, трепетными ноздрями. И радостно Ляксандре, что такой она останется для потомков. Вот бабка Томка, например, из Луговиц. Не подготовилась. «Патрет» не заготовила. Прожила больше ста лет и отошла тихо, незаметно. Хоронить-то все равно надо по-людски. Приехали какие-то дальние родственники — седьмая вода на киселе. Стали искать хоть какую-нибудь фотографию на крест. Нету! Нашли только один-единственный снимок. Там бабка Томка в окружении других колхозниц стоит на фоне трактора. Фотографировали для местной газеты году еще в шестидесятом. Томка и там тоже немолода, сморщенное темное личико в белом платочке, лицо настороженное, губы поджаты. В руках коса-литовка. «Чисто смерть!» — определил Мишка Крот. Шутник. Но главное, вокруг стоят другие колхозницы. и один — тракторист Лямушкин, лежит перед ними. Так снимали раньше; все стоят в два ряда (впереди — маленькие, сзади — высокие). А на переднем плане первый парень на деревне лежит, подперев голову рукой. Родственники сначала думали: вырезать, может, бабку Томку из общего снимка? А потом решили не заморачиваться и замонтировали фотографию как есть. Групповую. Так и получился на могиле у Тамары Николаевны Лукашиной коллективный портрет. Все обращали внимание — что за братская могила? Сначала показывали как местную достопримечательность. А потом приехала одна краля из Твери, дочь Нины Сорокиной, и заголосила: «Да это что же, мама, ты на чужой могиле делаешь-то! Это же плохой знак! Тебя бабка Тома с собой может затянуть на тот свет». Нина Сорокина, или Сорока, сначала отмахнулась, сказала — глупости-то не говори. А на душе неприятно стало. Вдруг как на самом деле затянет безобидная невесомая Томка в могилу к себе… Нина поделилась своими опасениями с почтальоншей Клавой, а уж та разнесла по всем окрестным деревням. Людей-то на фотографии было человек десять, пожалуй. Некоторые, правда, и так уже находились с бабкой Томой в одном измерении. но те, которые жили, стали опасаться. Закончилось тем, что крест на могиле Томы Лукашиной кто-то изуродовал: выламывая фотографию, металлические конструкции погнул. Ну и фотографию, собственно, единственную Томкину, уничтожил. Кто сделал — так и не дознались. Думали на младшего сына тракториста Лямушкина. Он парень сильный, особенно когда выпьет лишнего. Так и не осталось от бабушки Томы Лукашиной никакого изображения. Только то, что в памяти людской. Но на намять особо полагаться не стоит. Ляксандра-то знала точно, что она, эта память, короткая. Поэтому своей фотографией просто гордилась. Такой вот она и останется в веках. Ну не в веках, так хоть десятилетиях… Памятник, памятник-то с портретом кто сделает? Вот на этот случай и припасены «похоронные». А мир, он не без добрых людей.
И у такого предусмотрительного хозяина, как Афанасий, конечно, тоже были свои «гробовые» и «похоронные». Их-то и начал требовать этот новый, незнакомый Славик с оловянными глазами. Афанасий денег давать категорически отказался. И Славик снова пропал. Как будто его и не было. Только маленький ящичек компьютера мерцал на столе. Славик забыл его выключить. А дед Афанасий не хотел даже и притрагиваться к волшебному, как музыкальная шкатулка, ящичку.
Телега ехала, тяжело поскрипывая. Каждый ухаб отдавался Антонининым оханьем и всхлипами. Асфальтовую дорогу до Луговиц не дотянули совсем чуть-чуть. Если от Твери ехать, то к Луговицам как раз от шоссе идет хорошая грунтовка. Могли бы и асфальтом покрыть, и тянули уже, потому что был депутат народного собрания Кошенков Илья Алексеевич, родом из этих мест. И окончил в свое время как раз Луговицкую среднюю школу, о чем написал в своих воспоминаниях. И учителей своих вспомнил, и председателя колхоза, и тех, с кем вместе учился. Хороший, говорят, человек был, Илья Кошенков. Далеко шагнул. И малую родину не забывал. Еще когда учился в школе, было понятно: нестандартный парень растет, перспективный. Был в школе комсоргом, мог организовать и школьную постановку «Ревизора», и трудовой субботник на картофельном поле, и «костер». Молодежь эти «костры» очень любила. Летними вечерами, после киношки в клубе, собирались парни и девчата на заветном месте у реки. Разводили там большой костер и сидели, говорили обо всем на свете. Иногда — пели. Гармошки были уже не в почете и песни пели под гитару. Играл, само собой, Илюха Кошенков. Девчонки смотрели на него с восторгом и знали: придет день — и уедет Илюшка из деревни навсегда. Так и произошло. Уехал, поступил в столичный вуз. И быстро продвинулся. Деревенские смотрели парад по телевизору и каждый раз надеялись увидеть на экране Кошенкова. Не на Мавзолее принимающим парад, но хотя бы в толпе приглашенных. И оказались луговицкие жители правы. Увидели, увидели Илюху Кошенкова в телевизоре. Он стал депутатом и часто выступал. Запомнился тем, что мог и матюкнуться с трибуны, и обещал щедро, и делал тоже много чего. Бурный был человек, темпераментный. И книги писал. И митинги организовывал. И даже дрался с другими депутатами, отстаивая свои убеждения кулаками. Только потом, в лихие девяностые, завалили депутата. Оказалось, крышевал он чей-то бизнес. А что за бизнес, какой — неизвестно. Опорочить человека хорошего каждый рад. Вот и навели тень на плетень, разоблачения всякие, расследования. А факт остается фактом: человек он был известный, видный, и для Луговиц много чего сделал. И на церковь денег выделил. Восстановили и внутри, и снаружи. И службы вновь начались в Луговицах. И колокола повесили. Антонина ходила на службу часто. У них в семье как-то повелось испокон веку — в Бога веровали. Не принято было в их семье в Бога не верить. И икона своя была — святые Ульяна и Петр. Та икона, которой мать благословила Тоську и Митяя Румянцева на долгую и счастливую семейную жизнь, сохранилась. Висела в красном углу их дома. Митяй-то, конечно, над Антониной и ее религиозностью подсмеивался. Понятно, всю жизнь проходил в коммунистах. Даже после того, как в сорок первом загремел в кутузку как враг народа, а потом неожиданно вернулся, в товарища Сталина верить не перестал. Он и в новые времена, когда партию разогнали, закопал на задах огорода свой партбилет. Некоторые жгли на площадях — сам видел, по телевизору показывали, а он — закопал. Антонина из сенец в подслеповатое оконце подсмотрела… Ну, это как в жизни получится. Одни верят в Ульяну и Петра, другие — в товарища Сталина. А потом приходится партбилеты в земле закапывать. Правда, случалось в жизни Луговиц, что и иконы жгли. И в щепки рубили. Антонина отцовскую икону, в окладе, сохранила. А главное, она считала, — не мешать друг другу жить и верить.
Кошенков открыл в Луговицах бар, чтобы молодежь там собиралась и культурно отдыхала. Не пивную открыл, а именно — бар. Как в цивилизованных странах мира. Правда, продавали там все равно в основном пиво, но одно дело сидеть с ребятами в пивнушке и совсем другое — в баре. Чувствуете разницу? Антонина не была в баре ни разу. Утром, когда проезжали с дедом через центр села, — дальше дорога резко сворачивала к реке, а потом уже, совсем простая, сельская, в рытвинах и ухабах, тянулась вдоль Хорловки, — Митяй показал Антонине новый магазинчик. Назывался он незамысловато: «Лучшее у Томки».
— Это у какой Томки лучшее? У Лукашиной, что ли?! — удивилась Антонина.
— Ну, ты скажешь тоже! Томка Лукашина, что у ней лучшего-то было? — засмеялся дед. — У председателя невестку зовут Томка, Тамара. ядреная… У ней-то лучшего мно-о-о-го…
А Томка Лукашина, умершая пару лет назад всего, была старая-престарая беззубая бабка, всегда в платке. На поджатых губах какие-то фиолетовые наросты. Совсем невесомой была Томка Лукашина, а лет прожила — больше ста, последние годы в местной больнице. Больница не больница, может — дом престарелых. Или интернат, как сейчас называют. Интернат для стариков и немощных. Они там доживают свои годы. Вот Томка Лукашина «доживала» очень долго, и на то имелись причины: у нее были серьезные надбавки к пенсии, а деньги эти интернату совсем не лишние. Вот и смотрели за Томкой Лукашиной, старухой, которая не знала, какой шел год, какой месяц и как ее зовут, как за королевой. Чуть головка старенькая закружится,— тут же извольте нашатырь под нос. И вот жила Томка Лукашина, жила себе в интернате больше десяти лет. Лучшие, может, годы жизни прожила там. По крайней мере — самые беззаботные и сытные. А что? Ведь и заслужила! Хорошо бы так заботились о каждом старике в Луговицах. А может, и во всей стране. В Расее.
Так думала Антонина, сидя в телеге и склонив голову почти к самым своим больным коленям. А телега все скрипела и скрипела, навевая думы о том, что давно уже прошло и чего не вернуть никогда. К чему уже нет возврата. Разве только что в тягучих — то светлых, то горьких — воспоминаниях. И Баловень все пофыркивал и бежал резвее, потому что чувствовал дорогу к близкому дому.
В Луговицы Румянцевы переехали перед самой войной. Там как раз дом Тоська присмотрела добротный. Говорят, жил в этом доме местный зажиточный мужик. Жил, да перестал. Раскулачили. Время такое было: за хвост и в раскулачку. А дом подешевке купили Дмитрий и Антонина Румянцевы. Митяй тогда уже был комсомольцем и местным заводилой. Таким же, как и Кошенков в новом времени. Вот ему, как активисту и агитатору, власти и продали дом раскулаченного. Не подарили, а продали, правда, за какие-то совсем смешные деньги. и спустя много лет, Антонину эта мысль всё царапала. Мужика деревенского — такого же, как они сами, отправили куда-то в Сибирь, а они, значит, с Митяем отпраздновали новоселье на готовеньком… Мужик-то этот дом построил, заселил его… наверное, иконами, лавками и шкафами, живностью домашней. И детьми. и жена у него была, Настасья. Говорят — красавица. Чувствовала Антонина, даже сейчас чувствовала, когда прошли уже даже не годы, а целые десятилетия, несправедливость и собственную неправоту. Совесть это ведь не пятистенок какой и не огород. Ее за деньги не купишь, и от властей в подарок не получишь.
В Луговицах и школа была хорошая, и колхоз большой, перспективный. Дмитрий уже ездил на заработки в Питер. Каждый раз привозил с заработков, помимо денег, подарки родным: платочки Тоське и ее сестре, петушков на палочках — леденцы — сыновьям. А себе привозил монеты. Да-да, уже тогда начал он собирать свою коллекцию монет. Только не нумизматическая ценность была в этой коллекции для Митьки. Каждая монетка, каждый пятак хранил свою память, нес информацию. Каждая монета — новый построенный дом, люди, с которыми там встречался. Митяй по-своему был образованным человеком того времени. Не университетами, а жизненной сметкой, природными способностями брал он новые и новые высоты. Видел, что сыновей надо воспитывать по-новому, обязательно образование дать хорошее. Учился и сам, где мог и как мог. Поэтому и знал, что обязательно надо переезжать с хутора Пробужденье, где жизнь постепенно (очень медленно) затухала. Ехать туда, где кипит жизнь новая, бурная, колхозная. Где электричество, и школа, и клуб, устроенный в бывшей церкви. И старый помещичий дом, где теперь библиотека и для темных и дремучих старух деревенских открыли курсы повышения квалификации. То есть на самом деле — учат элементарной грамоте: читать и писать. Митяя давно заметили, предложили в колхозе хорошую должность бухгалтера. Трудодни учитывать и многое другое. Митяй о предложении думал, а между тем решил съездить еще разок в Питер — построить очередной каменный дом. Там-то и случилась беда. Как-то руку засунул в бетономешалку — камушек из жидкого бетона вытащить, руку и засосало. Еле вытащил, и — без трех пальцев. После этого работник на стройке он стал никудышный. Уж как плакала, выла Тоська, целуя обрубленные пальцы. Плакала, да не знала, что рука эта покалеченная, может быть, спасла жизнь ее мужу. Когда началась война, на фронт Митьку Румянцева не взяли именно по причине инвалидности. Хоть сам он и просился, и требовал чтобы призвали. Не взяли. Мужики в колхозе тоже нужны были, хоть и покалеченные. и остался он чуть не единственным мужиком не только в Луговицах, но и во всей округе.
Время военное — страх, голод, надрывная работа. Тоська вкалывала не только за себя — за двоих. А может, и за троих. Такое время было, суровое. Постоянно не хватало еды. Пекли лепешки из горьковатой травы, добавляли чуть-чуть серой муки. Молоко, правда, было. Им и отпивались, но так хотелось хоть кусочка хлеба, хоть немножко мяса. Сыновья рвали клевер и ели розовые головки — они были чуть-чуть сладковатые, а запахом так напоминали мед. Летом ходили за ягодами и грибами. Как только вырастали яблоки, начинали их обрывать, хоть и зеленые, кислые, и несло с них, с этих яблок. но это была еда… А Дмитрий помогал чем мог. Бухгалтерствовал, но и бабьим полком руководил, и сам косил, и охотничал. В военное время много баб за ним бегало, за Митькой. Тоська тогда слез выплакала море. До Шурки Фуфыревой доходили отдаленные сплетни о том, как караулила Тоська Митьку под окном Раисы Максаковой, и как потом драла Тоська Раисину длинную косу и кричала матерные слова на всю деревню. Как разливали их водой. И как захаживал Митька к учительнице Валентине Фроловой, а та потом особо любила Румянцевых пацанов и пятерки по математике Петьке Румянцеву ставила. Валентина Ивановна Фролова преподавала математику. А может, были это все просто досужие сплетни и зависть. Потому что любовь у Румянцевых была самая настоящая, и семья — на загляденье. Но о том становилось понятно, только когда подкрадывалось очередное испытание. И Румянцевы проходили его достойно.
Антонина украдкой, из-под прикрытых век, поглядывала на деда Митяя, своего мужа. А ведь и то сказать: по-прежнему — орел! Из десятка, как у них говорили в деревне, не выкинешь. Вон как зорко всматривается в открывшиеся дали!
Митяй Румянцев хозяйским глазом оглядывал меняющийся за рекой пейзаж. Вот здесь были лучшие во всей, пожалуй, Тверской земле, покосы. Трава как шелк, и вставал, бывало, весь колхоз плечом к плечу во время летней страды. Вдоль реки трава росла дружная, пахла клевером и медом. Давно здесь не был Митяй, а уж Антонина — и подавно. Когда-то Пробужденье окружали возделанные поля. Рожь, овес, картошку сажали. Пахали и на лошадях, и тракторами. Луга выкашивали по нескольку раз за лето. А сейчас, без людской заботы, пахотные земли стремительно зарастали лесом и борщевиком. Сначала появился мелкий березняк. Кое-где поднялись одиночные изящные сосенки. Но в целом березняк этот напоминал заросли высокой травы, да летом еще был разбавлен цветущим иван-чаем. Иван-чай — растение высокое, растет кучно, и березняк поначалу был даже не очень заметен в его плотном строю. А потом неожиданно маленьким и скромным стал лиловый иван-чай между вмиг вытянувшихся стройных берез.
Но пришла другая беда — борщевик этот поганый, злобный и горький, которым начали зарастать сначала обочины, а потом и сами поля. Если коровы борщевик пожуют, молоко пить невозможно — горчило так, что скулы сводило и воротило с нутра. Вот так же, как постепенно зарастали поля, к Антонине подступали болезни и немощь. Она перестала проведывать закадычную подругу на хуторе, не хотела показывать ей свою подступающую старость, расплывшуюся фигуру, ставшую какой-то старушечьей. И сейчас с волнением Антонина ждала встречи. Боялась: а вдруг Шурка хороша по-прежнему? Вдруг время сыграло злую шутку и превратило одну подругу в старую жабу, а другую оставило чуть не королевишной с синей лентой в длинной косе? И, конечно, любопытство тоже разбирало Антонину: как там, на хуторе, одна-одинешенька Ляксандра Фуфырева коротала свою жизнь?
А как она ее коротала? День в заботах пролетал незаметно. Ляксандра привыкла к одиночеству. В свои восемьдесят лет обходилась без посторонней помощи, но была очень осторожна в быту, боясь нанести себе вред. Вот сломает, не дай Бог, ногу, что тогда? Помощи ждать неоткуда. Не позовешь. И не так за себя беспокоилась Ляксандра, как за скотинку, зависящую всецело и полностью от нее. Кто выгонит на свежую траву козу, кто покормит старенькую Муху? Ляксандра, как ни крути, была богом этого места. Его хранителем. Вечером, управившись с хозяйством, выходила, по старой привычке, на скамейку возле своей избушки. Скамейка хоть и была вся прогнившая да почерневшая от времени, но небольшой Ляксандрин вес держала. Ляксандра отдыхала от дневных забот, о чем-то своем думала. Потом, когда солнце совсем уже клонилось к закату и в воздухе начинали звенеть первые комары, Ляксандра брала в руки палку, звала Муху и начинала свой обход по Пробуждению. Шаркала в неизменных резиновых галошах по зарастающей, но еще заметной дорожке — когда-то это была центральная улица. Хутор Пробужденье раскинулся на взгорке. Где-то на вершине стоял некогда дом Антонины Комлевой, закадычной подруги. Сейчас от него, как и от многих других домов, остался один лишь развалившийся фундамент. По таким развалам да еще по громадным старым березам можно было угадать местоположение бывших жилищ. Но Ляксандре не нужны были эти подсказки и напоминалки. Она и так прекрасно помнила, где чей дом. Для нее хутор по-прежнему оставался населенным, если не людьми, то их призраками. И воспоминаниями. Ляксандра шаркала по направлению «снизу-вверх» и кивала каждой такой вот старой березе: здравствуй, Нина. Здравствуй, Тоська. Здравствуйте, Сычевы. По деревенской традиции, возле каждого дома обязательно высаживали вдоль улицы березы и сирень. Сирень давно уже выродилась и куда-то исчезла, а березы вот остались вековыми стражами. И были для Ляксандры олицетворением соседей. Может, поэтому не чувствовала она одиночества — почти каждый день, если позволяла погода, Ляксандра обходила своих соседей-призраков и вела с ними беседы. Ляксандра и сама просмотрела тот момент, когда хутор зарос молодым леском. Как стеной. Правда, она не чувствовала от этого страха или отчужденности. Наоборот — радовалась: зимой лес задерживал сильную пургу и ветер, а летом — по грибы по ягоды — ходить до Больших Бродов не приходилось. Пройдешь совсем немного, и вот они, подберезовики да подосиновики. Считай, во дворе растут. Муха тоже приладилась искать грибы и отмечала каждый из них громким визгливым лаем. Помогала Ляксандре в ее тихой охоте. А лес к Большим Бродам был не такой светлый и юный, как их березняк, а темный, еловый и местами болотистый. И брали там клюкву и чернику. Попадалась и морошка. Морошка — ягода своеобразная, северная, ярко-рыжая и очень полезная. Но морошка росла в глубине Большебродовского леса. Там, где раскинулась гладь серебристого озера Белое. Ляксандра, когда еще была помоложе, ходила на Белое и просто так, не за ягодой. Казалось, там замирает время, у этой воды, будто подернутой серебряной пленкой. Даже от ветерка не колыхнется, и казалось, что не вода это, а, например, ртуть. Только вдруг стая диких уток срывалась откуда-то с шумом, заметив какую-то фигурку, и тогда на несколько минут все вокруг приходило в движение и наполнялось клекотом сорок, треском веток в лесу, шорохами и хлопаньем крыльев. А потом, так же неожиданно, — снова полная тишина. Ляксандра ходила на озеро Белое проведать Устинью Полозову. Когда-то во время войны Устинья Полозова, получив похоронку на своего мужа, рыжего весельчака, стала выть и рвать на себе волосы. Потом кинулась прямо из избы в лес. Думали — прорыдается, выплачется, со слезами и криками выплеснет горе. Но Устинья не вернулась ни вечером, ни на следующее утро. Нашли Устинью — утопленницу: приняло ее озеро Белое. Не пожалела молодая еще и красивая баба ни троих малолетних детей, ни старуху-свекровь. Детишек забрали в детский дом, свекровь умерла еще до ноябрьских. А Ляксандре все казалось, что Устинья жива, что дом ее теперь — озеро Белое. Что стала Устинья Полозова русалкой. Ляксандра заглядывала в серебряную воду: она была чистейшей, но не прозрачной и рассказывала Устинье все деревенские новости. Новостей, правда, было мало, но Ляксандра все равно находила, о чем рассказать.
Вот здесь, у деревни Большие Броды, река Хорловка делает плавный изгиб. До хутора Пробужденье рукой подать. Да и озеро Белое — рядом.
Афанасий Ильич неожиданно остановил телегу.
— Афанасей, ты чего? Совсем немножко осталось. Поехали уж… — попросила Антонина. она стала совсем бледной, лоб покрыла испарина. Но и Митяй уже спрыгнул с телеги.
— А ты куда, Митяй? Ехать надо!
— Да к реке подойду… Мне тут эта… Глянуть надо… — не закончил фразу Митяй. А зачем остановился, сам-то он хорошо знал. Просто вдруг почувствовал, как река позвала к себе. Хотела ему что-то, очень давнее, но важное, напомнить… Перед самой войной было дело. На дальнем лугу, у Больших Бродов, косили сено. Во время перекура оторвал шутник Митяй Румянцев от журнала «Огонек» обложку с портретом Иосифа Виссарионовича. Обложечная бумага для самокруток неподходящая. Глянцевая и красочная. На самокрутки хорошо шла газетная, желтоватая и мягкая. но и серединка «Огонька» тоже неплоха. Только бы — не обложка с краской. Так вот, оторвал Митька обложку и бросил в воду, прямо в неспешное течение непредсказуемой Хорловки. И сказал: «А этот пущай поплавает». Кто знал, что из этого выйдет целое политическое дело? И кто донес только, кто увидел в шутке «заговор против главы государства»? Приехали за Митяем Румянцевым на утренней заре. Из самой Твери. Сказали: «Есть сведения, что вы распространяете пасквили на самого товарища Сталина. Позволяете лишнее, так сказать. И есть подозрения, что возглавляете вы самый что ни на есть политический заговор».
Рыдала Тоська, рыдали и Петька с маленьким белокурым Митькой. Но забрали в «воронок» Дмитрия Румянцева и увезли. Тогда и сдружились по новой Шурка с Тоськой. потому что с «политическими» дружбу старались не водить, и клеймо — «жена врага народа» разве вытравишь. Но Шурка, исполненная жалости и сострадания, и — чего греха таить — застаревшей, но не прошедшей любви к Митьке Румянцеву, как узнала, прискакала со своего хутора в гости к Тоське. Да так и осталась. Аж на две недели. Эти полмесяца вспоминала потом, как новый виток дружбы и откровений. Тогда много чего рассказала ей Антонина о своей жизни, о том, как каждый год выкидыши у нее были от непомерной, тяжелой работы. И каждый плод был — мальчик. Ни одной девочки. А уж как хотела Антонина девочку! Просила у иконы своей семейной — Ульяны с Петром — дочку, помощницу. И был как-то выкидыш двойней. Мальчики опять. Рассказывала и о ревности своей, и о том, как Митька бывает суров и несправедлив, когда выпьет. И даже сказала, что вспоминал иногда, в подпитии, Митяй ее, Шурку, и жалел, что не женился тогда на Шурке. «Вот, — говорил, баба! — и не старится, а с каждым годом все больше наливается, как спелое яблоко штрифель на ветке». Ревновала Тоська. Но потом, когда проспится, Митька — опять самым любящий и заботливый. И цветов полевых, бывало, нарвет и в окно открытое кинет. Как совсем молодой парень своей невесте. Или на последние деньги купит конфет-подушечек — слипшихся, в каких-то крошках. Принесет домой и скажет: «Пацаны, налетайте, но мамке сладкого тоже оставьте!» Очень он семью свою любил, Митяй Румянцев. Как теперь без него?! Плакали подруги вместе. А потом, однажды, когда Антонина, стиснув зубы, почти преодолела горе, подошел светленький, щекастый сынок Митька, младший Румянцев. И сказал: «Не плачь ты, мамка, по ночам! Папка через тридцать три дня придет». Вот ведь чудо или блажь какая! Откуда он знал, пятилетний малыш, такую цифру? А ведь совпало. Через тридцать три дня ровно отпустили Дмитрия Румянцева. В колхозе нужен был каждый человек. Уже война подступала к самому порогу. Так что отделались легким испугом, можно сказать. Шурка больше в Луговицы к Румянцевым никогда не ездила. Только если по делам в сельсовет. но и то редко. она не любила уезжать с родного хутора даже на день.
Дед Митяй сидел у воды, смотрел в светло-коричневые потоки. Антонина приковыляла, присела рядом. Афанасий Ильич распряг своего каурого, под уздцы повел в воду — собрался искупать Баловня. Здесь, у Больших Бродов, была большая и тихая заводь. Местные называли ее барской купальней. Когда-то на бугре стоял дом помещика Додонова. Дворовые люди устроили помещику деревянные мостки — знатную купальню. Чтобы, значит, ноги в жирном иле не возюкать и в траве не путаться, а с мостков — сразу в воду! С годами мостки погнили и смыло их весенним ледоходом, талой водой Хорловки. А место осталось, очень удобное место. Главное — подход широкий. И самим искупаться в жаркий полдень, и коней отвести чуть ниже заводи, почти к самому перекату — водой чистой напоить, окатить из ведра, чтобы остудить лошадь в летний зной. Афанасий ильич так и сделал.
Баловень всхрапывал — шел поначалу неохотно.
— Что-то конь у тебя бздиловатый! — бросил ехидное словцо с берега дед Митяй деду Афанасею.
— Сам ты… Бздиловатый! — обиделся Афанасий Ильич, — иди лучше ко мне, подержишь его за уздечку, а я щеткой пройдусь. Оказывается, знал, что придется коня купать, взял с собой щетку. Митяй охотно согласился. Дело привычное и любимое с раннего детства — купать коней. Дед Митяй быстренько снял хромовые сапоги, праздничные, одетые по случаю визита на хутор Пробужденье, скинул брюки и остался в семейных сатиновых трусах, по колено. С удовольствием полез в воду. Так и стояли они вдвоем, два деда, купали Баловня. Конь присмирел, он любил, когда его мыли. Митяй держал жеребца под уздцы, Афанасий тер щеткой. Антонина на берегу, сквозь прикрытые веки наблюдая за своими «парнишками», задремала. Солнце сильно припекало, но и прохладой тянуло от реки.
А деды вдруг взялись брызгать друг друга водой с ладошки, гоготали и делали радугу. Это такая известная забава деревенских пацанов, когда одной рукой покидываешь воду, а другой — сильно бьешь по струе и по брызгам. Вода разбивается в мелкую пыль, и, кажется, прямо в руках мальчишек вспыхивает дугою радуга… Небольшая, но яркая и мгновенная. Баловня деды уже отпустили. И тот, выгнув палево-коричневую шею, взбрыкивал в заводи, делал стойку на задних ногах, взметнув тысячи брызг. Антонина увидела, что радуга вспыхивает и вокруг коня. Сладко защемило на сердце. «Ровно ребятишки малые…» — пробормотала она. Опять вспоминалось. Видно, такой сегодня ей выпал день. На самом закате жизни выдался день воспоминаний.
Жизнь шла своим чередом. Закончилась война. Выросли сыновья. Старший, Петька, уехал стал уважаемым человеком в городе. И женился там, в Питере, и внуков подарил. Когда родился у Петьки Вовка, очень расстроилась Антонина. Так хотелось девочку, внучку — вместо неродившейся дочки. Маленькую, ясноглазую. Вовка был славным бутузом, неглупым, вдумчивым, но — совсем не озорник, не гармонист, как Румянцев-дед. Обычный, в общем, парень. Приезжал в деревню не часто: не любил. А потом родилась и внучка — Катька. и радовалось сердце Антонины. Потому что как только увидела ее, крошечную, бледненькую, с тоненькими ножками и белесыми бровками, — тут же признала свою породу. И до страшного похожа маленькая Катька на утонувшую сестрицу Катерину. Такие же припухлые верхние веки, такие же дождисто-серые глаза. Северная питерская девочка деревню тоже полюбила, и деда с бабкой. Петька привозил Катьку еще в мае, а обратно, в город, забирал в конце лета или даже в начале сентября. Катька в детский сад ходить не любила, она любила жизнь привольную, деревенскую. Целыми днями пропадала в полях, собирала букеты, плела венки. Бегала с деревенскими ребятишками на речку. Дед с бабкой целыми днями работали на колхоз. Так Катька сама с речки прибежит, тощим гибким тельцем пролезет в дом, там, где лаз для кошек и куриц, и в курятник сразу попадает. Там найдет свежее яйцо из-под несушки. Тут же разобьет и выпьет. И — снова сыта и весела. «Катька-гнидка», — называл ее дед Митя, а Антонина сердилась: «Какая тебе еще гнида?!».
— Не гнида, а гнидка. Разницу понимай, Тоська. Это я любя. Смотри какая у нас внучка прозрачная и бледная — ну чисто гнидка.
Катька-гнидка любила книжки. Привезла их из города целую сумку. Хоть и была совсем еще маленькой и читала плохо, по складам, но тоненькие книжки знала наизусть: заставляла в своем городе родителей читать перед сном по десять раз одно и то же. и стихи, и сказки, и даже про японские обычаи какую-то книжицу любила. «Кокэси и Тако» называлась. В книжице рассказывалось про национальные японские игрушки: куклу Кокэси, кошку с поднятой лапой — символ счастья, японских воздушных змеев, которых дарят маленьким мальчикам на праздник будущих мужчин. Дед Митяй вырезал ей из липовой толстой ветки такую вот Кокэси. А потом показал, как увеличительным стеклом выжигать узоры на дереве. И Катька расписала свою деревянную куклу не хуже японского мастера.
Приезжала Катька в Луговицы набраться здоровья, а получилось так, что заболела. Она любила воду, Катька, и летом ей набирали воды в жестяную ванну и ставили на огороде. Катька сидела там часами, в этой маленькой ванне, и играла с какими-то самодельными корабликами из листочков и пассажиров-жучков. А земля тянула холодом. И через тонкое донце ванночки глубинный холод пробрался в маленькое Катькино тельце. Дед с бабкой не обратили внимание на появившиеся синячки под глазами у всегда бледненькой Катьки. Катька так же бегала по улице, кормила кроликов и кур, рвала букеты и рисовала письма родителям в Питер. А когда ее забрали наконец в Северную столицу, то сразу и положили в больницу. Лечили лошадиными дозами антибиотиков, не могли установить причину. Приходили разные доктора. Гадали — почки застужены? Сосуды не в порядке? Сердечко больное? Назначали новые и новые лекарства. А Катька угасала. И угасла. Как убивалась Антонина! Сразу постарела на двадцать лет. Казалось — жизнь кончилась и у нее. И, казалось, большего горя не может быть. Но получилось — бывает и хуже. Второй сын, Митька-младший, остался жить в деревне. Выпивал, как все. Не больше. Но и не меньше. В семидесятые годы в деревне стали пить как-то слишком люто. Митька работал трактористом. Как-то шел домой, а было время зимнее, холодное. Упал около калитки, не смог подняться. Заснул. Когда нашли обморозившегося Митяшу, он был уже и сильно простужен, и, главное, отморозил свои резвые ноги. А Митька был всегда очень веселым и подвижным. В отца пошел, только не было в нем Румянцевской природной цельности и рассудительности. Ванька-ветер, звал его отец. Целый день, бывало, Митяй-младший на ногах: то за грибами наладится, то на рыбалку. Был… Оттяпали Митьке ноги сначала по колено, потом — еще выше. И стал Митька совсем другим. Не веселым парнем с пшеничными волосами и тугими красными щеками, а мрачным и даже порой свирепым. Только Митяй-старший и мог с ним справиться в моменты такой вот необузданной ярости. Иногда — сидели, выпивали вместе. Вспоминали войну и как забрали Румянцева-старшего из-за портрета Сталина. Или — как было голодно, а теперь вот иди и покупай в сельмаге что хочешь — хоть хлеб, хоть стиральный порошок. или вспоминали маленькую Катьку, рыбкой скользнувшую в небытие.
— А ноги, ну что ноги… отправим тебя, Митус, к брату в Питер. Вылечим. Протезы сделаем… — говорил отец.
Митька и верил, и не верил, что брат примет, что вылечат… и правильно не верил. Не вылечили. Не смогли. Ноги пошли портиться и дальше, и следующей зимой Митька-младший упокоился на тихом сельском кладбище. К тому времени уже вывели клуб из маленькой церквушки, и даже принялись ее реставрировать, чтобы вести там церковные службы.
На похоронах была вся, кажется, округа. Не только из Луговиц, но и из близлежащих деревень приехали. И Шурка приезжала. К тому времени стала она уже Ляксандрой — бесповоротно. Были и Митьки-младшего одноклассники, бывшие, конечно. Некоторые выбились в люди, некоторые — спились. Большинство — с детишками. И жалко было Антонине, что не успели сыграть свадьбу Митьке-младшему, благословить их семейной реликвией — иконой Устиньи и Петра. На похоронах, как водится, забыли, зачем собрались. Перепились, пели, кто-то принес гармошку. С портрета улыбался Митька-младший. Пшеничные усы, прищуренные глаза. Эх, какой парень! Казалось, он тоже присутствует на этом своем странном празднике. Может, смерть и похороны это и есть праздник? Освобождаешься от бренного, земного. Может, это такой день рождения наоборот…
Так думала Антонина сквозь пелену слез. И не собиралась, вроде бы, плакать, не хотела показать свою немощь перед стариками, да слезы сами текли, не спросясь, по ее морщинистому лицу.
И прошли годы. И десятилетия. И опять было много работы, да старость вдруг подкралась. С болезнями и немощами. Превратилась Антонина в старую-старую бабку, полную, грузную. Ходил за ней Митя Румянцев, как за больным ребенком. Лечил, как мог. Крапивным веником хлестал — это помогало больной спине и отечным ногам. Сам начал готовить, ухаживал за скотиной. За последние пять лет Антонина получила столько любви и нежности от мужа, сколько, бывает, и за целую жизнь не получает женщина. И все он шутил и надеялся, что поднимется Тоська, и пойдут вместе по ягоды, и поедут в гости к ученому сыну в Питер. Сын приезжал каждое лето исправно. Приезжал и внук Вовка, тот самый, первый внук. Стал Вовка мужичонкой-неудачником, Таксовал. Петр был недоволен. Недоучка, семьи нормальной нет. Ветер в голове у Вовки. Ураган. Дед с бабкой все равно старались ему и яиц свежих сунуть, и первой клубники с грядки. А Вовка в один из приездов украл из красного угла икону Устиньи и Петра. И монеты дедовы прихватил, те самые пятаки, что он привозил из Питера, за строительство домов полученные. Обидно было старикам — не то слово… Но пережили. К материальному они уже не привязывались. Да, собственно, и никогда не привязывались… Было у них нечто большее. Совместные вечерние посиделки, когда багровое солнце закатывается за крыши луговицких домиков. Кошка Катька (тоже Катька!) придет, трется о ноги в галошах. Ноги все опухшие, плохие. Руки — в прожилках и венах буграми. А сидят старики, как молодые. Как когда-то, после танцев, сидели на берегу Хорловки. Так же звенят комары, так же невыносимо остро пахнет скошенной травой. И нет ничего лучше этих спокойных минут. Вся жизнь — в них…
Тут Антонину окончательно сморило. То ли жара склонила в забытьё, то ли воспоминания. И даже не совсем она уснула, а вроде как погрузилась в видение. Отчасти этот сон Антонина уже видела. Перед тем как засобиралась к подружке на хутор. Но только — отчасти. Первая часть сна была такая. Зеленая-зеленая гора, просто изумрудная. Залита солнечным светом. Как-то резко вверх идет берег от речки. Да это же Хорловка, и на вершине горы — хутор Пробужденье. Тот самый, где все начиналось. Еще в самом начале этой долгой и трудной жизни, вот они все там.
Идут, взявшись за руки, молодые, сильные, полные энергии. Антонина и Дмитрий. И рядом маленький Митька бежит — пухлый, краснощекий, весь какой-то пшеничный, и бежит на своих крепеньких ножках. И Катька маленькой серебристой рыбкой скользит между высокой травы, а на голове веночек из ромашек и васильков. В руках — букетик земляники. Она так собирала землянику, Катька, букетиками: рвала ягоды вместе с веточками и листочками. И Устинья Полозова с ними, еще не утопилась в своем озере Белом. Потому что еще не было ей похоронки, не было еще войны. Все живы. Идут они все дружно вниз, к Хорловке, туда, где Катерина — сестра гонит из воды гусей. Надо успеть помочь ей, пока солнце не село…
Спустились все вместе к реке, Катерину спасли и — ну купаться! Бабы, девки и дети — отдельно, мужики и парни — за кусты отошли. Взрослые женщины, замужние, полезли в воду прямо в сарафанах. А чего тут такого — на берегу за пять минут обсохнешь. Сарафаны — легкие, продувные, к телу так и льнут, груди и все остальное облипают… Мужики, довольные, из-за кустов поглядывают, гогочут. А парни затаились поблизости — две девушки, Тоська и Шурка, полезли в воду нагишом. Что тут такого — все равно ведь никто не видит?! Тоська в воде изгибается, прямо как русалка, только что по воде хвостом не бьет… Шурка входит в воду спокойная, дебелая, груди двумя руками приподнимает, косу расплела. Мать Тоськи увидела девок, переполошилась: «Бесстыдницы! Ишь чего удумали! Ну-ка мне — на берег!» Тоська выходит медленно, потому что знает: Митяй Румянцев на нее из высокой травы сейчас смотрит. И Шурка, довольная, смеется и воду из косы отжимает: это еще большой вопрос: на кого смотрел из травы Митя Румянцев.
А другая часть видения Антонины — тревожная, полная сомнений и беды. Да ведь точно так и в жизни было. Не всё — на голяк купаться, не всё — танцы и веселье, свиданки и сеновалы, душные под утро от поцелуев и любви. Горе рядом ходило и стучалось в дом. И неизвестно еще, чего больше было — беды или счастья? Вторая часть сна Антонины такая. Снова та же гора, у реки Хорловки. Трава — зеленая-зеленая, но уже с какими-то желтыми клиньями-подпалинами и клочковатая, словно шкура бродячей собаки. И местами пожухлая, слежавшаяся, будто кто-то ее топтал, катался спиной вдоль берега. Сушь. Воздух звенит от жары и зноя. Даже кузнечики не стрекочут. И слепни куда-то пропали. Хорошо бы сейчас дождя. Вверх по откосу идут, выстроившись в цепочку, мужики и парни. Они косят траву. Вжик-вжик! — мелькают в их руках острые косы. Вжик-вжик! — это уже говорят в руках косцов бруски-напильнички, которыми они правят косы-литовки, предварительно отерев лезвие пучком травы. Все труднее и труднее становится косить, трава не ложится ровным валком под косой, мнется комом, цепляет за ноги. «Эх, сушь-то какая! Только бы не гроза…» — с тревогой смотрит на небо Митяй Румянцев. Девки и бабы ворошат сено деревянными граблями, сгребают их в копны. Давно нет росы на лугах у хутора Пробужденье. Антонина тревожно думает: «Случись искра какая, или молния, не дай Бог, ударит — полыхнет снизу и мгновенно огонь доберется до хутора… Эх, эх! не быть бы беде…» Мать Антонины бросает грабли и кричит: «Икону несите, Устинью и Петра!» Бабы и девки тоже грабли побросали, вторят ей громко и голосисто: «Крестный ход собирайте, крестный ход! Молиться будем…»
А иконы ведь нет уже, Устиньи и Петра, ее Вовка украл и пропил. Так думает Антонина. Как же мы теперь, без иконы?! Ведь молиться-то надо! Можно, конечно, и без иконы молиться, Бог — он у каждого в душе. Но образ святой — нагляден, надо всем смотреть на темный лик в сиянии золотистого нимба. Родители наши смотрели и молились, и нам смотреть надо… и молиться. Чтобы спасти хутор Пробужденье.
И вот Антонина видит: по пыльной дороге идет к сенокосчикам священник в желто-сливочной, прямо какой-то солнечной рясе. Правда, он слегка угловат и неловок, потому что он совсем еще молодой, этот батюшка. И на затылке у него коса, собранная обыкновенной резинкой. И борода еще не густая, но зато глаза у священника голубые и пристальные. Это отец Андрей, он восстанавливал церковку в Луговицах. и остался здесь жить навсегда. Хутор Пробужденье теперь тоже его приход. Отец Андрей учился где-то в Питере на художника-иконописца, а потом был рукоположен в священники и стал настоятели Луговицкого храма. В руках отец Андрей несет икону. Устинья и Петр. И Антонина понимает: отец Андрей написал икону заново. Хуже она от этого не стала. Только оклад старинный пропал — кисти винограда и листья. И все люди идут навстречу отцу Андрею. Надо идти. Так положено. Не нами и даже — не нашими родителями. Нет у нас другого пути.
И вот — следующая картинка. Деревня. Дождь. Сильный, стеной! Где-то далеко грохочет гром. И дождь падает отвесно, и уже глубокие лужи, как маленькие озерца, и по ним пляшут круги. «Это балеринки крутят свои юбочки», — так говорила внучка Катька про дождевые круги на лужах. И действительно, похоже на балеринок. «Танец маленьких лебедей».
И весь народ собрался и радуется дождю. Потому что — урожай спасен, и засуха отступила. Устинья и Петр помогли, слава Богу. Бегает обалдевшая от радости ребятня; на крыльцо вышел древний дед Влас, - он сто лет лежал на своей печке и, казалось, уже никогда не поднимется. А тут, гляди-ка, вышел на негнущихся ногах, щурится, смотрит на благодатный дождь. И гуси, целая дюжина, гогочут и радуются. Хлопают крыльями, вытягивают вверх шеи, громко кричат. им кажется — сейчас полетят. Хотя куда им лететь, домашним? Дождь придает силы и уверенность. И гусям, и деду Власу, и ребятишкам, и девкам, которые, в намокших своих рубахах, визжат и бегают по лужам. Как те дети… А дождь шумит по листве, поит иссохшую, изможденную землю. Разверзлись хляби небесные, так это, кажется, называется.
Антонина чувствует эту теплую, живительную воду; она течет по лицу, а может, это не дождь, а слезы? очищающие и светлые. Всё будет. Жизнь будет продолжаться. Спасены…
Так думает Антонина. И просыпается.
Очнулась Антонина с колотящимся сердцем. Еще раз поняла: пора! Все правильно она делает. Ее время пришло. Скоро уже встретится она и с сыном, и с внучкой, и с сестрой, и с солдатской вдовой Полозовой. Почему только был там еще и Митяй-старший?
— Запрягай, Афанасей, поедем, — попросила Антонина Афанасия Ильича. И совсем тихо сказала Митяю:
— Сморило меня. Опять видение было… Как домой вернемся, ты мне отца Андрея позови. Исповедаться хочу. И причастится.
Дед Дмитрий вздохнул и махнул рукой:
— Все бы тебе виденья! Еще меня переживешь. Попик этот, с косичкой… Раскольник какой-то.
— Не юродствуй. И не охальничай, — посуровела Антонина. и губы поджала. В который уже раз за сегодняшний день.
Митяй знал, что с женой спорить бесполезно.
Когда приехали, деду Дмитрию показалось — Ляксандра их ждала, как будто знала, что приедут. Вышла в чистеньком платочке и крепдешиновом летнем платье. Совсем не по возрасту оделась. Стало понятно — готовилась к встрече с подругой. Обнялись, расцеловались. не плакали. Ляксандра сухо сказала:
— Митяша, Афанасий, нам поговорить надо. Оставьте нас… А ты, Тоська, в дом проходи. Я чай с мятой заварила.
Румянцев ответил:
— Ну, мы пройдемся. Посмотрим, как тут…
А что смотреть? Вместо домов — одни воспоминания. Вот здесь был дом Антонининой матери. Вот здесь — большая береза, с которой упал когда-то совсем еще маленький Петька. Береза еще жива, хоть и покрыта вся грибом-чагой. А вот чей-то дом еще не успел разрушиться. Стоит, смотрит пустыми, без стекол, окнами. Дом с глазницами. Дмитрий пошел по тропке, за хутор, к бывшей плотине. Да по дороге хотел завернуть еще в молодой березняк — грибы проверить. Подосиновики и подберезовики уже должны были быть. На базаре в Луговицах появились. Митяй всегда был хозяйственным — все в дом, все для семьи.
Афанасий Ильич Баловня распряг, насыпал ему овса вволю.
— Молодец, коняга, наработался, — сказал Афанасий Ильич и от себя сунул Баловню краюху хлеба, посыпанную крупной солью.
Была у него такая в хозяйстве — для засола рыжиков, лисичек и груздей. Конь взял хлеб своими замшевыми губами, благодарно скосил огромный, на выкате, глаз, боднул хозяина крупной головой.
— Ну-ну, не балуй у меня… отдыхай пока, вечером опять в дорогу… А может, заночует Тоська у Ляксандры.
Афанасий Ильич прошел в дом. Славика не было нигде. Лишь в горнице светился огонек на компьютере. «Вот ведь нерадивец какой, — сокрушенно подумал дед Афанасий, — даже приблуду свою выключить забыл! Это ж сколько она энергии сожрет — по спутниковой-то связи?» Он подошел к столу и тронул «мышку». Экран сразу оживился, сделался ярче и возникли на нем буковки. Дед Афанасий нацепил очки. И невольно прочитал. Это было письмо какой-то Ирине Куколке - так она именовалась в графе «Кому» — от его внука Славика. То ли забыл его отправить Славик, то ли хваленая спутниковая связь на этот раз не сработала.
Славик писал Ирине: «Деревуха — мрак! Два дома осталось, остальные заколочены. Комары и слепни жрут с утра до вечера. Спасаюсь только на сеновале — там можно зарыться в сено. А ночью сижу на крыльце. У моего деда Афоньки — во фрэндах бабка Александра. Все зовут ее Ляксандрой. Деревенская сумасшедшая. Ночью бродит по хутору в резиновых галошах. Как привидение. И глаза — острые и колючие, как глянет на меня, сразу сбежать подальше хочется. Я и сбегаю. В местном райцентре нашел чуваков — с виду синяки, но в принципе деловые. Езжу к ним похмеляться. Когда возможность выпадет. Пешком ходить далековато. Научили меня жевать здешние ягоды красные, от ландышей. Торч есть, но с перебором башкец раскалывается. Это какой-то пипец. Еда в деревне тоже подходящая. Яйца из-под куриц такие желтые, что кажутся химическими. Ляксандра приперла козьего молока. Я попробовал — чуть не блеванул. Конкретно — козлом воняет. Дед жрет какой-то творог с молоком, он у него в сенцах, в чанах, киснет. Вместе с мухами и комарами. Он потом его через марлечку отжимает, разбавляет молоком и жрет. И меня заставляет. Я понюхал и стал про себя деда Афоню звать дедом Воней. Правда, смешно, — дедушка Воня! Темный и прижимистый. Думаю, что раньше он этой дурочке в галошах Ляксандре присовывал…» Афанасий Ильич дальше читать не стал. Во-первых, на душе стало так гадко, как никогда в жизни не было. Дедушка Воня… Во-вторых, за спиной раздался скрип лестницы, ведущей на чердак. Славик спускался — морда опухшая то ли со сна, то ли с похмелья. Быстро метнулся в сенцы, загремел ковшиком в ведре с водой. Так же быстро вернулся.
— Ну что, Воня?! Чужие письма, значит, читаешь!
Афанасий Ильич замахнулся на внука кулаком.
— Мерзавец какой! Да я тебя — в бараний рог…
Но в бараний рог Афанасия Ильича свернул Славик, его родной внук. Получилось вот как.
На следующий утро после набега на ландыши и догонялок в баре остро встал вопрос с тем, как «поправиться». Проснулся на квартире у беззубой дамы с французским макияжем под глазом. Не мог вспомнить толком — было ли чего, не было? Но в паху подозрительно саднило. Вспомнил про деда. Созрел план. Рассказал о нем Попу. Поп ночевал на кухне, на раскладушке. И план поддержал. Решили ехать на мотоцикле. Поп вез Славика напрямки, срезая дорогу, по ухабам и кочкам. Как заправский Шумахер. Славика подташнивало и лихостило. Хотелось быстрее вмазаться. Поп Славика на землю сбросил, крикнул: «Приеду вечером! Жди!» И уехал в свои Луговицы. Славик остался один — деда дома утром не оказалось. А когда услышал и увидел вернувшегося деда, просто озверел. Вот ведь гадина! Сидит здесь, старый гриб, в своем оазисе. Ягоды ему собирать… Чужие письма читает! Деревня вонючая. Злоба придала сил. Денег уже не просил, как сначала собирался: требовал.
Дед, конечно, был возмущен. Со Славиком своими старческими руками справиться не мог. С таким вот Славиком: охваченным своей зависимостью, своей страстью. Афанасию было горько, но страха он не испытывал. Отвращение — да. Он понял, что проиграл. Вся жизнь оказалась ненужной, неправильно выстроенной. Что делать? Афанасию требовалась помощь. Он из рук Славика все-таки вырвался и пошел запрягать коня. Решил ехать в Луговицы, в бывший сельсовет. Там — связь с Москвой. Надо заказать разговор с сыном, объяснить, что не справился, не смог совладать с родным внуком. пусть сын приезжает и что-то решает. Его охватило отчаяние. Страшное отчаяние и бессилие. Вывел Баловня, успокаивал, говорил что-то ласковое. Баловень казался родным и понятным, в отличие от демонического Славки. И вдруг дед замер. Он почувствовал этот злой, колючий, какой-то нечеловеческий взгляд внука. Внук смотрел на коня. Дальнейшее, со слов Ляксандры, было записано участковым милиционером Вишняковым Лешкой, то есть Алексеем Викторовичем. Вишняков был человеком не очень грамотным, но усидчивым. Записал все, как надо.
Протокол*
с. Луговицы, хутор Пробужденье, Тверской обл.
Записано со слов Фуфыревой Александры Викторовны верно.
Дата, подпись.
Мой сосед Дмитриев Афанасий Ильич ожидал в гости внука Славу (Вичислава? Станислава?) Сергеевича. Вичислав Сергеевич третьего дня 19 июля с. г. уехал в село Луговицы когда Дмитриева А. И.не было дома (ездил за семьей Румянцевых). Там Слава имел контакт с местным населением в лице Попова Н. Н. и его товарищей. Домой возвратился в состоянии нетрезвом агрессивном. Требовал материальных вложений. Дмитриев А. И. в средствах отказал. Произошла ссора. Дмитриев Вичислав Сергеевич требовал денег посредством пытания коня Баловня, домашнего животного. Конь был привязан к забору и оказывать сопротивление не мог. Дмитриев А. И. не мог противостоять также. Вичеслав Сергеевич коня колол ножом большим разделочным (прилагается) и раскаленной кочергой прижигал (прилагается). Дмитриева А. И. бил и душил. Свидетельницы Фуфырева А. В. и Румянцева А. В. хотели застрелить Славу из ружья охотничьего, двуствольного (прилагается). Но в ружье не было патронов, а патронташ Дмитриев Афанасий Ильич спрятал в кладовке. Вичислав Сергеевич ружье отобрал и прикладом ударил Антонину Румянцеву. Румянцева на какое-то время сознание потеряла и происходящего уже не помнила. Свидетель Румянцев Дмитрий в это время совершал прогулку в окрестностях хутора Пробужденья и криков не слышал. Конь Баловень ржал и кричал, потом ослабел и упал. Дмитриев А. И. тоже умер, предположительно от сердца. Оказывать сопротивление не мог, на помощь позвать некого было, телефонной связи на хуторе Пробужденье нет. Дмитриев Вичислав Сергеевич совершил ограбление Дмитриева Афанасия Ильича, забрав гробовые денежные средства в неустановленной сумме. Потом совершил поездку на мотоцикле Попова Н. Н., который приехал около пяти часов вечера. Перед этим Дмитриев В. С.сидел на крыльце и ждал Попова Н. Н., согласно их предварительной договоренности. Больше я его не видела. Конь Баловень в больном состоянии изъят ветеринарным врачом села Луговицы Николаенко Л. А. Тело Дмитриева А. И.(труп) забрано сыном Дмитриевым С. А.
Куры забраны мной, Фуфыревой А. В.
Записано Вишняковым А. В.
*В тексте протокола сохранена орфограия и пунктуация оригинала (авт.).
Дмитрий Румянцев так и не узнал, о чем говорили бывшие подруги. Может, Антонина просила прощения у Ляксандры. Может, рассказывала свою настоящую жизнь. У Ляксандры-то жизнь вообще мимо прошла. Да… Так бывает. Прожила — как за пнем высралась», — говорила, помнится, Ляксандра. А может, просила Антонина свою подругу присмотреть за дедом. Кому он теперь нужен будет, считай, осиротевший старик? А может, перед лицом смерти все становилось неважным: ревность, воспоминания. А было только сегодняшнее вдруг подкравшееся бессилие. И их примирение на фоне этой разрушенной, закончившей свое существование деревни — хутора Пробужденье. Кто теперь тебя помнит, кто о тебе знает? Но все это оказалось ненужным и неважным. И этот разговор, и завещание одной подруги для другой.
Дмитрий Румянцев волю жены исполнил. Пришел молодой священник отец Андрей и уходящую из жизни Антонину исповедовал. Лежала она на тахте просветленная и счастливая. Дед Митяй сам видел. Обмануть его уже трудно было.
После смерти Антонины Митяй Румянцев сам прожил недолго. Только месяц. Купил себе ящик портвейна «777» и пил, пил, не останавливаясь. «Нет мне больше жизни без моей Тосеньки», — плакал, пьяненький, слабенький. Своей искалеченной рукой наливал портвешка в граненый стакан.
Каурый конь Баловень после пыток выжил, но полностью ослеп. Леня Николаенко, ветеринарный врач, приспособил Баловня доставать воду из глубокого колодца в той самой конторе «Заготовка дикоросов», куда Афанасий Ильич некогда сдавал грибы и ягоды. Конь теперь ходит по кругу и вращает деревянный барабан, на который накручивается веревка с полной бадьей. На глазах у Баловня два черных матерчатых кругляша — такие выдают на самолетах «Аэрофлота» пассажирам дальних рейсов, чтобы они могли поспать. Продвинутая бухгалтер Надежда над Николаенко посмеивается. Заготорганизация — не хилая по местным меркам контора, а богатая. Чего проще, могли бы купить насос «Малютка» и качать воды, сколько нужно. но Леня, молодой еще мужик лет сорока, хватает Надю за крутые бока и шутит: «Знаю я вас, заготовителей дикоросов! Того и гляди — пустите коняшку на колбасу…»
Вячеславу Сергеевичу Дмитриеву прокурор из области просил назначить пять лет строгого режима. Но потом судья передумала и дала всего три года условно, раньше это называлось — «химия». То есть отработка на объектах народного хозяйства. Чаще всего — на стройках. Она передумала после того, как Серега — сын Афанасия Ильича и отец Славы — несколько раз возил судью на своем джипе к переезду у Больших Бродов. Купались, ели шашлыки и орали песни. «И снова седая ночь…» Дело житейское. Оказалось, что Серега и судья когда-то учились в одной школе, только в параллельных классах. И даже вроде как у них любовь намечалась. «Окончен школьный роман…» А теперь вот чувства вспыхнули с новой страстью. Дружкам Серега объяснял: «Нельзя ему на зону! Он оттуда законченным убийцей вернется». Жена Серегу Дмитриева простила. Сыночка спасал, что тут скажешь.
А Ляксандра, она жива и сегодня еще. Живет на хуторе Пробужденье. Живой памятник людям, которые когда-то там были. Любили, рожали детей, работали. Крепкая старуха оказалась. Со стержнем…
Из справочников
Ландыш майский — Convallaria majalis. Цветки ландыша майского собраны в одностороннюю кисть, после созревания из них образуются блестящие, шаровидные красные ягоды. Цветет в мае-июне. Сердечные гликозиды ландыша майского оказывают избирательное действие на сердечную мышцу. Назначаются главным образом при неврозе сердца, часто в сочетании с препаратами валерианы и боярышника.
От автора
Поисковая система Яндекс на запрос «ландыш пряный» ответа не дает.