Эрлен КИЯН. Как я «заболел» Кедриным

Я познакомился с Дмитрием Борисовичем Кедриным в пятьдесят третьем году. Это было осенью, спустя ровно восемь лет с той сентябрьской ночи, когда его нашли на станции Вешняки – тридцать минут езды с Казанского вокзала. Он умер, не приходя в сознание. Умер человек, поэт остался жить. Навсегда.

Я был студентом второго курса Ленинградского университета и впервые попал на студенческую «картошку» - традиционные сельхозработы в подшефном колхозе. Было воскресенье, и мы с Ильёй Фоняковым (он теперь известный новосибирский поэт) отправились пешком вёрст за двенадцать в райцентр – поискать в тамошнем магазине какие-нибудь книги: мало ли, может, завалилось что-нибудь ценное.

У Ильи колоссальная память, стихи он запоминает с одного-двух чтений. Вечерами, после работы, он читал нам, бывало, по два-три часа. Мы, новоиспечённые филологи, недавно закончили школу и были воспитаны в основном на Пушкине, Лермонтове, Некрасове. Советская поэзия, согласно школьной программе (как, впрочем, и теперь), была представлена в наших умах почти одним Маяковским. Илья открывал нам страну поэзии сегодняшнего дня – то, что мы знали очень плохо, особенно если вспомнить, что в пятьдесят третьем поэзия вообще была в загоне. А он выкапывал стихи из малоизвестных сборников и антологий, где среди трескучей риторики попадались и жемчужные зёрна. Читал и неопубликованное, ходившее в списках по рукам.

Мы шагали по хрусткой ботве прихваченного ночным морозцем картофельного поля. Илья читал, чтобы скоротать дорогу. Тогда-то и прозвучало это:

 

Стойбище осеннего тумана,

Вотчина ночного соловья,

Тихая царевна Несмеяна –

Родина неяркая моя…

 

Я остановился. Читал Илья плохо: как большинство поэтов, нажимал на ритм, подчёркивал рифму. Но всё это было неважно. Слова поэта попадали в цель.

Повторяю: была осень пятьдесят третьего года. И популярность поэзии, и человеческая интонация новых стихов, и острота споров о жизни, человеке, литературе, и объяснение всех несуразностей жизни спасительным термином «культ личности» - всё это было впереди. И мне, воспитанному на бесконечных школьных сочинениях о дружбе Ленина и Сталина, в голову не могло придти такое: назвать Родину – неяркой. Всё что угодно, она была великой, бескрайней, могучей, раздольной, обильной, в зареве закатов и сиянии знамён – да мало ли что можно было выписать для сочинения на шпаргалку памяти! И вдруг такое – «Родина неяркая моя».

Мы шли к просёлочной дороге по песчанистому, накануне убранному полю, и сочная ещё ботва хрумкала под сапогами. И всё вокруг было удивительно ладным, неярким, неброским. Полутоновые цвета мягко, без резких границ переходили один в другой. Тёмно-серое, вывернутое из глубины картофельное поле почти сливалось с серой лентой просёлочной дороги, а та легко вырывалась из слабых объятий пашни и, пройдя через поблекшую опушку, пряталась среди сосен темнозелёного внизу леса. А лес, мрачный только у основания, чуть выше заметно серебрился, то ли от запутавшихся в ветвях клочьев тумана, то ли от бледно-жёлтых лучей солнца. Он словно искал какую-то удобную, переходную краску, чтобы не отделиться, а слиться с нежным синеватым небом, усеянным белёсыми облаками. Ни одной яркой, бьющей, тревожащей краски. Природа не хотела красоваться, она тешила и успокаивала, лелеяла тишину и покой.

Я впервые увидел это. То есть, конечно, видел и раньше, но не понимал, не чувствовал, не мог впустить в себя, потому что Родина – это глянец «Падения Берлина» и «Кубанских казаков». А здесь – одна строчка и всё это рассыпалось, отодвинулось, стало ложью, красивой, подцвеченной ложью, которая обнаружила себя от соприкосновения с простой, как хлеб, как это картофельное поле, правдой.

Тогда впервые и прозвучало для меня это имя – Дмитрий Кедрин. Я просил Илью – и он читал ещё и ещё: «Куклу», «Красоту», «Осеннюю песню», «Глухаря», «Пластинку», «Подмосковную осень», «Давнее» и совершенно потрясающих «Зодчих». Как бы ни сложились наши отношения, я всю жизнь буду благодарен Илье Фонякову за то, что он открыл для меня Кедрина.

В Ленинграде я отыскал в библиотеке сборник «Свидетели» и «Избранное» сорок седьмого года – это всё, что было издано к тому времени. А немного позже появились ещё две небольшие книжки – «Стихи» издательства «Молодая гвардия» и ещё одно избранное – в «Советском писателе».

С тех пор я «заболел» Кедриным. Чем дальше, тем больше мне казалось, что я знаком с этим поэтом, с его стихами, словно они звучали где-то рядом, то ли в деревенских песнях, то ли в шорохе осенней листвы, то ли в доверчивом шепоте ручья. А, может, просто они носились в воздухе, звучали в душе, были твоей сутью, ощущением, чувством, а поэт просто уловил их, угадал тебя и выразил словами.

Правда, потом, читая «Катюшу» - озорную притчу, умный солдатский анекдот – я вспомнил уральский город, куда занесла нас война, холодный неуютный клуб оборонного завода, эвакуированного с Украины, и двух чтецов – профессиональных ли, самодеятельных – не знаю. Они читали «Катюшу» в лицах, как маленькую пьесу.

Знакомым мне показался и «Огонёк» - где-то читал или слышал я это задушевное стихотворение, которое теперь не найдёшь в сборниках Кедрина лишь потому, что написано оно на обязательную тогда для каждого поэта тему. Но Кедрин вложил в него своё сердце, потому что верил, надеялся, хотел верить, как и все мы тогда, что в знаменитой трубке горит солдатский огонёк. И потому для меня, например, из всей мнгогостраничной прославляющей поэзии тех лет остались в литературе лишь «Огонёк» да «Оно пришло, не ожидая зова» Михаила Исаковского.

Мне было обидно, что такого поэта никто не знает или знают единицы. Я стал читать его со сцены, разыскивать и собирать новые стихи, познакомился в Москве с вдовой поэта Людмилой Ивановной Кедриной, о которой я не могу, не имею права не сказать добрых слов. Я решусь повторить свою фразу, которую однажды произнёс на вечере, посвященном поэту: «Его стихи надо издавать с надписью: Поэзия Дмитрия Кедрина трудами Людмилы Кедриной».

Это она неустанно, превозмогая горе и болезни, разыскивала, собирала, ходила по редакциям, отстаивала, спорила, нервничала, скандалила, а потом лежала дома и глотала таблетки – и отстояла, и сберегла для нас поэта. И косясь на свою бунтующую литературоведческую совесть (мои университетские учителя – спасибо им! – жестоко воспитывали во мне непримиримость), я не нахожу в себе сил упрекнуть Людмилу Ивановну за то, что она иногда соглашалась на искажение отдельных строк, на усечение или даже ремесленное дописывание, чтобы провести через частокол редакторов (а иногда и просто по велению времени) самое ценное из кедринского наследия.

Пришло время, и новые переиздания избавляются от этих «поправок», публикуются всё новые и новые стихи поэта, появились статьи, воспоминания, диссертации и даже книги – пусть торопливые, несколько приглаженные и прямолинейные, но они появились, и имя Кедрина вышло навсегда из печальной рубрики малоизвестных советских поэтов.

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2016

Выпуск: 

15